— Что это за деньги, Мариан?
Я сделал вид, будто ничего такого не стряслось. Я всегда был дока по части притворства, но никогда раньше не пользовался этой своей способностью, чтобы обманывать маму. Только в школе или с отчимом. Я терпеть не мог ее обманывать. Много позже, когда ей было уже восемьдесят три и она очень болела, я поневоле скрывал от нее прогнозы врачей. Конечно, это совсем другое, но мне и тогда было так же тяжело ее обманывать, как и в детстве. Она всегда узнавала правду. Когда у нее возникало подозрение, она брала мое лицо в ладони и заглядывала мне в глаза, и вот так, не сердясь, а только огорчаясь, узнавала все.
Я наклонился, как будто для того, чтоб завязать шнурки от ботинок, и сказал как бы между прочим, что нашел эти деньги на улице. Просто вчера забыл ей рассказать. Понятия не имею, чьи они. Может, какой-то контрабандист потерял, потому что такая большая пачка…
Мама промолчала, и я решил, что все обошлось. И попытался смириться с мыслью, что уже не смогу купить себе все те вещи, которые хотел. Потому что теперь мне придется отдать ей и отчиму большую часть этих денег.
Но молчание мамы было затишьем перед бурей.
Вдруг она сказала:
— Я нашла записку среди купюр.
И показала мне клочок бумаги. Там было написано: «Пусть пан подержит это в квартире до завтрашнего утра. Я приду забрать и уплачу. Крупник».
По сей день, когда я чувствую, что приближается удар, я представляю себе, что все в порядке, и начинаю спокойно — действительно спокойно — думать о какой-нибудь интересной, смешной или странной мелочи, о которой нелепо думать в такой ситуации. Помню, например, как во время вторжения русской армии в Чехословакию в 1968 году — я поехал туда как журналист — один из русских солдат, рассвирепев, направил на меня автомат. Мне помнится, что в эту минуту я почему-то подумал: «Какой он все-таки болван, этот солдатик, — застегнул гимнастерку, а одну пуговицу пропустил. Видно, спешил, когда подняли строиться. Еще отхватит за это наряд вне очереди…»
Он не выстрелил.
И тогда вот так же: когда мама смотрела на меня, в моей голове почему-то крутилось одно-единственное слово — «Крупник». Имя, которым была подписана записка. Я уже поднял было лицо, оторвав взгляд от шнурков, чтобы сказать ей об этом. Но вместо этого произнес:
— Ну и что. Может, он и не контрабандист. Может, он просто от кого-то бежал или прятался. Что-нибудь в этом роде. Может, даже человек из подполья…
— А может, даже еврей? — сказала мама.
— Может, и так, — ответил я не моргнув глазом.
— Знаешь, — сказала мама, — я встретила в лавке маму Вацека. Я всегда тебе говорила держаться от него подальше. От него и его дружка. Это пара бандюг. Когда я увидела у тебя эту пачку, еще до того как нашла записку, я сразу вспомнила, что она мне рассказала.
Я положил школьный ранец на пол. В моей чашке еще оставалось немного чая. Я вернулся к столу, взял чашку и допил. Чай уже остыл и, может быть, поэтому показался мне слишком сладким. Мне почему-то вдруг захотелось спросить маму, когда сладость чувствуется больше, — когда чай холодный или когда горячий?
Но мама продолжала:
— Мать Вацека рассказала, что несколько месяцев назад у него начали появляться большие деньги. Он покупает разные вещи и ей тоже каждый раз дает солидную сумму. Вацек говорит, что работает на рынке. Она сказала, что с тех пор как немцы забрали ее мужа, им очень тяжело живется, постоянно не хватает денег, поэтому она не задавала сыну лишних вопросов. Для нее главное, чтобы у малышей была еда. Но недавно она встретила мать Янека и рассказала ей о деньгах, которые ее Вацек зарабатывает на рынке, а мать Янека рассмеялась ей в лицо и сказала, что это они обчищают евреев.
— Это еще не значит… — начал я, но мама не дала мне закончить.
Она вдруг встала надо мной — я уже был выше ее ростом, но в это время сидел — и сказала таким голосом, которого я у нее никогда не слышал:
— Вы обчистили еврея, Мариан? Я хочу знать правду!
Я сразу понял, что Янек все равно не колеблясь донесет на меня. Он всегда был специалистом по доносам. И в школе тоже. Поэтому я рассказал ей все.
Когда я кончил свой рассказ, мама была бледна как смерть. Я ничего не сказал в свое оправдание — да и что я мог сказать?! Что они бы все равно его ограбили, со мной или без меня? Поэтому я просто рассказал ей все в точности как было. Что мы не выдали этого еврея ни немцам, ни полиции, и не искали у него бриллиантов в швах, и не требовали от него золотых монет, которые он наверняка зашил в трусах.
— Кто научил тебя всем этим глупостям?
— Это не глупости! — обиделся я. — Это то, что делают евреи, когда бегут из гетто. Так мне сказали Вацек и Янек.
— И скольких евреев ты ограбил?
— Только одного… Только этого… — сказал я.
Я думал, она будет кричать на меня. Я не привык к этому, но был готов. Я не допускал, что она попросит отчима отлупить меня, но был готов и к этому. Я был готов ко всему, только не к тому, что произошло. Потому что она просто села на пол и заплакала. Я еще подумал тогда: почему она села на пол? Но и сегодня, по прошествии всех этих лет, рассказывая эту историю, — а я это делаю впервые в жизни, — я чувствую, что сам вот-вот заплачу.
Она плакала так горько, как плачут, когда случается что-то страшное, какая-то очень большая потеря.
Я пробовал поднять ее — лишь бы она прекратила рыдать, сидя на полу. Поднять ее было не так уж тяжело, но она изо всех сил отталкивала мои руки, и это напугало меня еще больше. В конце концов мне все-таки удалось посадить ее на диван, но она продолжала плакать.
Я все время говорил ей: «Мама… мама…» — сам не сознавая, что говорю. Я думаю, что услышал свои слова только после того, как уже усадил ее, между одним взрывом рыданий и другим.
И вдруг она как-то разом успокоилась.
— Ведь сам Иисус был евреем, — тихо сказала она. — И святая Дева Мария была еврейкой. И Иоанн Креститель был евреем. Все они были евреи. Ведь это написано в святых книгах.
Я был потрясен. Я никогда не думал об этих вещах в таком плане. И тогда она сказала мне:
— И что, по-твоему, этот еврей будет теперь делать без денег? Как он сможет спастись? Ты же вынес ему смертный приговор! Твой отец пожертвовал жизнью ради равенства людей, а ты, Мариан… Ну как бы ты сейчас мог посмотреть ему в глаза? И как ты будешь стоять перед ним, когда вы встретитесь на суде Всевышнего?
Она замолчала. Я хотел было что-нибудь ответить, но не нашел слов. Я ощущал какую-то горечь во рту — так бывает, когда хотят оправдаться, что-то объяснить — и не могут. Потому что все было бы ложью или полуправдой. Как будто у тебя во рту какая-то словесная каша, которую ты пытаешься выплеснуть наружу, заранее зная, что эти слова не найдут понимания. Я чувствовал себя настолько виноватым, что мне хотелось спрятаться куда-нибудь, где меня никто не сможет найти. Как во сне, который я иногда вижу, будто я стою голый на людной улице.
Мама вдруг встала, схватила со стола эту пачку денег и швырнула к моим ногам:
— Вот тебе твой заработок, Иуда Искариот!
Я невольно перекрестился. Ведь я действительно был как Иуда Искариот, выдавший Иисуса за тридцать сребренников.
Помню, что у меня мелькнуло желание возразить маме, сказать, что Иисус не был евреем, поскольку его крестили. Но я тут же подумал, что если бы в Гефсиманском саду были немцы, Иисусу это бы не помогло. Им было бы достаточно того, что его бабушка была еврейкой.
Мама сунула мне в руки школьный ранец и подтолкнула к двери.
— Иди, — сказала она, — иди уже. Я не могу на тебя смотреть.
И тут я заплакал. Я думаю, мама давно не видела меня плачущим, потому что она подошла и прижала меня к себе. Я с силой обнял ее и сказал, что каюсь и сейчас же пойду искать какого-нибудь убежавшего из гетто еврея и отдам ему все эти деньги. Она испугалась и сказала, что сама позаботится, чтобы деньги попали в правильные руки. А потом отодвинулась и долго-долго смотрела на меня, как будто видела в первый раз. И наконец сказала как-то неуверенно:
— Может, мне все-таки следовало рассказать ему все в тринадцать лет, как я обещала… — Она снова посмотрела на меня, словно измеряя мой рост, и повторила: — Может быть, пришло время?
И рассказала.
А потом я отправился в школу. Но мои ноги понесли меня прямо в костел. Мне совершенно необходимо было помолиться. Мой мир рухнул. Я не хотел этому верить. Нет, этого не может быть. Но ведь мама не могла выдумать такое! Я всегда верил ей. Она никогда меня не обманывала. В ней была высокая честность, которая вызывала уважение, и я думаю, что никто из друзей никогда не подозревал ее во лжи. Но ведь при всем том она меня обманула — или, по меньшей мере, не рассказала мне раньше всю правду о моем отце…
Я стоял и молился. Механически, заставляя себя. Но не мог перестать, потому что все время пытался этой молитвой проверить — не изменился ли я? Не на ощупь проверить, а ощутить изнутри: тот ли я еще Мариан, которым был совсем недавно — до того, как мне стала известна эта правда о себе? Или я уже начал меняться и вот-вот превращусь в кого-то другого?
А потом я уже не молился, а просто смотрел на распятого Христа над алтарем и все думал, могли бы мы — я, Вацек и Янек — принять лицо Христа за лицо еврея? И тогда я заговорил с отцом. Этот разговор отличался от всех прежних, которые я вел с ним раньше. Я не всегда говорил с ним, когда был в костеле. И очень редко говорил с ним просто так, даже когда шел по улице.
Из-за сильного холода у меня стучали зубы. Я все пытался сообразить, открыты ли уже ворота школы. Потом наконец поднялся с колен и сел на скамью. Почему-то все это время мне казалось, что я в костеле один. И вдруг я увидел, что тут есть еще какой-то человек. Наверно, вошел так, что я не заметил. А может, уже давно был здесь и молился, как я. Во всяком случае, я увидел краем глаза, что он крестится. И что-то в движении его руки мне почудилось странным. Но я не сразу понял, что именно. И только потом, уже выйдя на улицу, сообразил, что это было. Мы, католики, всегда крестимся справа налево. А этот человек крестился наоборот!