Изменить стиль страницы

Кровь отхлынула от моего лица. Это была игра. С самого начала все это было ложью. Она никогда не собиралась рассказывать моим родителям. Она использовала это, чтобы запугать меня. Она использовала меня. И моя мать позволила ей.

За что? Чтобы разозлить своего дерьмового мужа?

Весь гнев, боль и страдания, которые я держал на коротком поводке последние несколько лет, наконец, вырвались наружу. Я сорвался. Спрыгнул с кровати, натянул трусы, а презерватив так и остался на члене, потому что кого это, блядь, волновало, и выскочил из комнаты на лестницу.

— Ты послала ее? — крикнул я, как только оказался на кухне.

Моя мать сидела за огромным островом, беря сыр с доски с закусками и потягивая мимозу. Вокруг нее сидели еще три женщины и занимались тем же самым. Все они подняли головы и уставились на меня сквозь наращенные ресницы.

— Скажи мне, что она лжет, — я остановился перед мамой. Грудь вздымалась. Разум помутнел. — Скажи мне, что ты не посылала ее в мою комнату. — Мой голос дрогнул.

Скажи, что я значу для тебя больше, чем это. Скажи, что тебе не плевать.

Она ничего не сказала.

Вошел мой отец. Идеальное, блядь, время.

— Достаточно, сынок.

— Ты хоть представляешь, что она сделала? — Я указал на мать, которая выглядела скучающей от происходящего.

Он сжал челюсть.

— Я сказал, хватит.

Он знал.

Конечно, он знал.

Я стоял посреди нашей кухни в своих гребаных трусах-боксерах, пока миссис Робинсон (прим. это термин, используемый для описания взрослой женщины, преследующей кого-то моложе себя), которая спустилась вниз, и ее веселая компания озабоченных домохозяек были заняты тем, что засовывали виноград в рот и трахали глазами мой член. Нужно быть идиотом, чтобы это не заметить.

— Ты чертов псих. — Я толкнул его в грудь. — Вы все, блядь, больные, — сказал я остальным.

Отец схватил меня за волосы и впечатал лицом в ближайшую стену. Он прижал меня своим весом, наклонившись близко к моему уху.

— Если самое худшее, что случится с тобой в твоей жалкой жизни, это то, что шикарная женщина захочет твой член вместо члена своего мужа, то считай, что тебе повезло. — Он отпустил мои волосы, затем отошел, проведя рукой по передней части своего костюма, как будто это я его помял. — Я сказал, хватит. А теперь иди в свою комнату. — Он провел рукой по лицу. — И, ради бога, оденься.

Не сказав больше ни слова, я вернулся в свою комнату. Я закрыл дверь, плюхнулся на кровать, зажег косяк и уставился в потолок. Я хотел, чтобы мое тело перестало дрожать. Умолял свое сердце успокоиться.

Через несколько месяцев эта женщина перестала приходить на бранч. Может быть, она получила все, что ей было нужно, и окончательно завязала. Может быть, она перешла к следующей жертве. А может, ее муж узнал и решил, что не любит делиться. Для меня это не имело значения. Я просто был рад, что ее больше нет.

Я ненавидел ее.

Я ненавидел их всех.

Я ненавидел свою мать за то, что она была не более чем прославленным сутенером для своего собственного ребенка. Я ненавидел своего отца за то, что он это позволял. Пока он трахался в Нью-Йорке, меня дома совращала мамаша Стиффлера (прим. персонаж из фильма «Американский пирог»).

Я ненавидел мужчину, за которым она была замужем, за то, что он не справлялся со своим дерьмом дома.

Я слышал, как люди говорили, что даже самый темный час длится всего шестьдесят минут. Я считал это чушью. Для меня часы начали тикать одним воскресным днем несколько месяцев назад, и я все еще ждал, когда они остановятся.

Темнота — это отсутствие света. Когда догорал последний огонек надежды, наступала тьма. Это было почти романтично, как она прокралась и утешила меня в тот момент. Когда все остальное исчезло, наступила тьма.

Некоторые люди бегут от темноты.

Я принял ее.

Некоторые люди боялись ее.

Я стал ею.