- Ну ты... ты прямо герой. Ты прямо как его... коммунист. Это ж при коммунизме... там все... кормят его... все друг другу подают... Пить дают! Пить... ... ... ...!

Другой уже несколько минут хлопал Мишку по плечу, и ничего кроме себя не слыша, громко кричал:

- А ведь запаиваешь наш!.. Запаиваешь рабочий класс...! Ну ты молодец!.. Ты прямо, как его... как его...! Ну ты прямо как...!

И тут два эти дружка затянули хором: "-А-а мы... А-а мы...!!!" - они выкрикивали что-то совершенно бессвязное, хаотичное, довольно верно отражающее их внутреннее состояние, и выкрикивали это с таким искренним звериным исступлением, что даже завораживало это пение, разум пытался отыскать в нем какой-то смысл, но никакого смысла не было - только лишь эти звериные чувства. И Мишка тоже подхватил, он тоже заорал: "А-а мы...!" - он захохотал, и заплакал одновременно, но он не чувствовал причин ни для смеха, ни для плача. Боль впрочем была, но такая тупая, сдавленная, что он даже не осознавал ее, а все продолжал и продолжал надрываясь вопить это нескончаемое: "А-а мы...!" - и наконец закашлялся, весь перегнулся и его начало рвать. Рвало долго - он стоял на коленях, весь выкручивался наизнанку, ничего не видел, кроме тьмы, ничего не чувствовал, вместо боли, а где-то высоко-высоко над его головой хаотичными, громовыми, бессвязными словами перекрикивали безумные адские боги. Кажется, один из этих "богов", хотел его поднять, но он грубо оттолкнул его руку, затем пополз, врезался в ногу, и ногу эту оттолкнул, еще дальше пополз. Он хрипел:

- Оставьте меня!.. Одному побыть дайте!.. Хоть умереть одному дайте! Хоть этого то не лишайте!..

- Чего лепочет то? Сдурел...?!

- Да пусть ползет отблюется!..

- А в овраг закатится?! Ты за ним полезешь..?!

Но они все-таки остались на дороге - переругивались, брызгали примитивнейшими чувствами, которых бы постеснялся и их далекий пещерный предок...

Ну а Михаил полз все дальше и дальше. Он не знал, куда ползет, он не мог также и задумываться - просто была боль, и он хотел остаться один. И вот действительно открылся под ним овраг. Он покатился...

...Все быстрее и быстрее он катился. Это был уже не овраг - это была пропасть. Он падал в черный лес, стремительно приближались голые ветви, искривленные стволы - он метеором прорезался через обнаженную крону, лбом ударился о корень, и тут же холод прожег его голову...

* * *

Через мгновение мрак рассеялся, и Михаил смог приподняться оглядеться. Исполинские, страшно искривленные стволы, тяжелый, наполненный отчаяньем воздух; ветер пронзительно, тяжело завывающий, какие-то дальние стоны хотелось молить к кому-то неведомому, могучему, чтобы он забрал его из этого жуткого места. Но он чувствовал себя совершенно трезвым!

И тут Михаил приметил некое движение, раздался тихий, жалобный стон, и тут же жалость, чувство почти уже забытое, прорезала его сердце. Он бросился к этому движению, и вот уже подхватил девушку, такую бледную, такую легкую, такую холодную, что она казалась уже мертвой. Он и не приметил ее вначале потому, что она почти сливалась с заснеженной, промороженной землей. Он, словно ребенка, подхватил ее на руки, и стал дуть в лицо, согревать своим дыханием. Постепенно иней уже покрывавший ее ресницы оттаял, и сами ресницы дрогнули, обнажили дивно красивые, теплые, но такие усталые глаза.

Некоторое время она беззвучно шевелила губами, и только склонившись к ним совсем близко, он смог расслышать тихий-тихий шепот:

- Кто ты?

- Миша. Михаил...

- Михаил... Михаил... Михаил...Я могла бы и не спрашивать, я знала, что это ты... Хотя до сих пор и не знаю, кто ты на самом деле... Но теперь ты совсем не такой, как в прежних моих видениях, ты такой светлый, такой светлый, я никогда не видела такого светлого, такого прекрасный... Ты, как мой папа... папа, которого я никогда не видела... Я не знаю, что говорю... Или я уже умираю... Или я уже умерла...

- Нет. Не умерла. Я же не мертв.

- Но мне холодно. И я замерзаю. Засыпаю. Холодно. Холодно...

И тут Михаил увидел ее такой маленькой, такой хрупкой, что, казалось, навались один из ревущих над головой порывов ветра, и разобьет ее в мельчайший прах. Он еще раз огляделся по сторонам: жуткий лес - никогда еще не видел ничего подобного - и в этом месте эта хрупкая, девушка... девочка. Он испытывал к ней отеческие чувства; он, лишь за несколько мгновений до этого впервые ее увидевший, теперь готов был отдать свою жизнь, лишь бы только спасти ее хрупкую, прекрасную жизнь. И он, согревая ее своим дыханием, зашептал:

- Ну, вот сейчас соберем мы хвороста, костер разведем...

Он осторожно уложил ее на землю, сам же, обмораживая ладони, отодрал от земли несколько вмерзших от нее веток. Дрожащими, почти уже не гнущимися пальцами пошарил в карман, и с облегчением нашел то, что и надеялся найти. В одном - не открытая еще бутылка "Столичной", в другом, рядом со смятой пачкой сигарет - коробок спичек. Пробку сбил, водкой полил дрова, поджег - с жалобным треском взвились, затрепетали синие язычки. Подкладывал все новые и новые ветви, и постепенно пламя разгоралось. Наконец, стало достаточно тепло.

Эльга спала, и хотя отогрелась, лицо ее по прежнему отображало внутреннюю муку, иногда губы ее шевелились, и склонявшийся над ней Михаил мог расслышать, что она звала свою маму. Видя, какая она измученная, он не решался ее разбудить, хотя, по правде, ему больше всего хотелось, чтобы она рассказала ему и про это место, и про себя. Некоторое время он вглядывался в ее черты и находился в них что-то неуловимо знакомое, что-то самое прекрасное, что он когда-либо знал, но что это, он никак не мог вспомнить. Долго он в нее вглядывался, а потом повалил снег. Вместе с воющим ветрилом он стремительно несся под острым углом к земле. Костер выгнулся, почти прильнул к земле, зашипел, затрещал, стал гаснуть. Михаилу вновь пришлось ползать, выдирать промерзшие ветви. Вскоре он собрал все ветви, какие были поблизости, и тогда пришлось, согнувшись, отойти довольно далеко, так что и поляны за могучими стволами не стало видно. И тут только он понял какой же жуткий, враждебный жизни мрак, их окружает. Была чернота, были вырывающиеся из нее полчища снежинок, были хлещущие удары ветра. И все это исполинское грозилось раздавить его, букашку. Он уже ничего не видел, слепо шарил обмороженными руками по земле, думал только о том, как бы поскорее набрать достаточно хвороста, да вернуться к благодатному пламени. Но здесь не было хвороста - только слепленный ледовый коркой снег, только промерзшие корни. И тут он увидел свет: это был мертвенный, тусклый свет, и хотя ему меньше всего хотелось теперь к этому свету приближаться, он, все-таки, именно к нему и пополз. Вот осталось позади мучительно перегнувшееся исполинское древо, и открылся вид - вид, от которого у Михаила сжалось сердце; от которого он даже и позабыл об холоде, об тревоге за ту хрупкую, замерзающую девушку. Это был широкий, глубокий овраг, который чем дальше, тем больше расходился, и наконец распахивался к заполненной лесами долине, которую, впрочем, почти совсем уже не было видно. Мертвенное свечение исходило от снега, который большими завалами скапливался на дне. На оврагом склонялись, изгибались, мучительно стенали деревья исполины - треск их сучьей напоминал треск ломающихся костей. Наполненный черным ветром воздух, боль... все это только поддерживало ужас, да и чувствие собственной никчемности - однако, дело было не в ветре, не в холоде, не в деревьях, не в овраге - ничто это по отдельности не могло бы вызвать у Михаила этого пронзительного, жгущего грудь, тревожного чувства. Словно завороженный вглядывался он вновь и вновь в эти широкие склоны, в эти причудливо выгибающиеся над ними стволы, и шептал:

- А ведь я уже видел все это... Видел, видел - только тогда это было таким прекрасным... Таким прекрасным, что я теперь даже и вспомнить не могу...

Но вот ему показалось, что со стороны долины надвигается на него некий непроницаемо черный, уходящий в покрывало ледяных туч исполин. И так ему жутко стало, что он, выронив тот немногий хворост, который с таким трудом смог насобирать, бросился обратно. Вот и поляна. Костер уже почти затух неярко мерцали угли, ветер уносил их в сторону; среди изредка выбивающихся язычков пламени шипел такой обильный, плотный снег. Он бросился к девушке, пал перед нею на колени, дотронулся рукою до ее лба - лоб оказался совершенно холодным, а девушка лежала без всякого движенья. Тогда он принялся отогревать ее своим дыханием, да тут почувствовал, что и сам скоро в ледышку обратится, тогда он прошептал: "Сейчас, потерпи еще немного" - и вновь бросился в воющую, непроницаемую ночь. Теперь он вернулся довольно нескоро - шагал с трудом переставляя ноги, мучительно стенал от нечеловеческой натуги - он тащил за собою большой ствол палого дерева. И Михаил не помнил, как этот ствол нашел, как потом умудрился дотащить - все было для него как в бреду, перед глазами плыли темные круги, обмороженное тело сводила судорога. Он еще смог подтащить ствол к тому месту, где дотлевали последние угли. Там он повалился на колени, и стоял так без всякого движенья, обхватив руками ствол - словно бы вмерз в него. Но вот ему послышался стон: то не девушка простонала, но ветер, но все равно: стон показался очень похожим на ее, словно бы она умирала, и молила о спасении. И он нашел в себе силы - нащупал наполовину уже использованную бутылку с водкой, вылил ее остатки на ветки. Сложнее всего было щелкнуть зажигалкой пальцы совсем промерзли, одеревенели, и никак не хотели шевелится. Но, все-таки он переборол свое тело - и вот уже взвился огонек - вначале маленький, затем разом объявший все ветви, на многие метры вверх взмывший. Поляна сразу же осветилась, стали видны и крючковатые тощие и толстые ветки, которые обильно нависали сверху, стали видны и еще многие детали - например, дерево к которому они почти прислонялись напоминало жуткую, искривленную в злобной и мучительной судороге необычайно вытянутую морду.