Щербинин Дмитрий

Парящий

Щербинин Дмитрий

ПАРЯЩИЙ

Посвящаю Лене Г...

Мне странно так порой бывает:

Но знаю - встретимся с тобой,

Не зря во снах ведь дух летает,

Не зря, - обвенчан он с грозой...

Ваня от рождения, по характеру своему был тихим, застенчивым мальчиком. Воспитание свое он получил в основном от бабушки, которая сидела с ним дома (или же на прогулки выводила), в то время как родители его были на работе. Уж бабушка души в своем внучке не чаяла, лелеяла его, и она одна знала его тайну - Ванечка умел летать. Собственно - это бабушка и сделала из Ваниных полетов тайну.

Так и много после, вспоминал он, как в пятилетнем возрасте, он с бабушкой стоял у окна; был как раз день первого сентября, и там, по улице, под окнами, беспрерывно протекал живой, человеческий поток. Нарядно одетые (но ни в какое сравнение не идущие с нарядами златистыми и багровыми солнечных деревьев), текли и текли они беспрерывной, украшенной еще и сорванными мертвыми цветами рекою. Ванечка не понимал этого беспрерывного движенья, даже и чуждо оно ему было, но смотрел он на него, как зачарованный. Бабушка стояла рядом с ним, облокотясь на подоконник.

- Что же это, бабушка, куда же они все идут? - в недоумении спросил Ваня.

Бабушка объяснила, что идут они в школу; объяснила и то, чему их в школе будут учить, а потом добавила (только потом понял Ваню ту горечь, которая в ее словах прозвучала):

- Вот и ты также, через два года пойдешь...

Она то уж представляла, как так же вот будет стоять, облокотясь на подоконник, в такой же день, через два года, но уже одна, а любимого ею внучка понесет этот чуждый и ему и ей поток. И куда он его унесет, и зачем жизнь так устроена, что обязательно человека должно разлучать с родным гнездом?..

- Бабушка, бабушка, так я же полететь могу! - воскликнул тогда Ванечка. ...Мне не хочется среди них идти - там так тесно. Вот как два годика пройдет, раскрою я это окошечко, да и полечу над ними в школу!

Тогда бабушка положила свою широкую, теплую ладонь ему на голову, и тихо, но с каким-то таким глубоким, наставительном, навсегда ему запомнившимся чувством проговорила:

- Ванечка, миленький, ты запомни, ты навсегда запомни - даже и когда меня не станет - ты все одно помни: нельзя этого дара людям показывать. Ты живешь, ты просто и счастливо сейчас живешь, а как узнают, что ты летать умеешь, так и окружат тебя, так и шагу свободно не дадут сделать, вот такой-то толпою страшной и окружат...

- Бабушка, так я улечу от них! Вот ручками взмахну и улечу!..

Ванечка, как и много раз прежде при бабушке, взмахнул своими руками и легко поднялся в воздух; вылетел в коридор, потом вернулся в кухоньку, и сделал по ней несколько кругов - задел стоявшую на полке кастрюлю, и она с грохотом повалилась на пол. Бабушка подняла кастрюлю и произнесла ласковым, печальным голосом:

- Ну все, хватит пока... (она опасалась, что ее летающего внучка смогут увидеть из окна соседнего дома) ...не дадут они тебе улететь, миленький; в клетку посадят...

И такой у нее стал печальный голос, что и на глаза Вани навернулись слезы, и он взял бабушку за руку, и, глядя прямо в эти плачущие глаза, прошептал:

- Не плачь, не плачь, бабушка!.. А вот давай улетим от них всех. Да ничего, что ты такая большая, я тебя унесу! Мне же так легко летать!..

И тогда взгляд Вани стал таким прекрасным, мечтательным, выразительным; он поднялся к тем облакам, которые проплывали над городом, над землею, и молвил:

- Вот к тем облакам. Ведь там же, на их вершинах, такая прекрасная земля - рай называется. Вот там и заживем мы, бабушка, счастливо; и там я смогу летать сколько угодно, ведь это же так здорово, так здорово! Бабушка, ну можно я еще полетаю?..

- Ах, да раньше то я тоже так думала: вот стоит до облачка подняться, там и будет рай. А теперь уж знаю - много выше райская то земля.

- Так и выше полечу, бабушка - ведь я же совсем не устою, когда летаю, даже наоборот - лучше мне становится. Вот и поднимемся мы, бабушка, много-много выше облаков.

Тогда по морщинистой щеке бабушки покатилась слеза, она молвила:

- Не добраться до рая на твоих крылышках, маленький. Там совсем иные крылья нужны. А ты, все-таки, помни, что я тебе про людей сказала...

- Бабушка! - с нежным чувством воскликнул Ваня, и, плача, обнял, эту большую, ласковую руку, стал целовать ее, зашептал. - Но облака такие красивые! Смотри, смотри - еще красивее, чем деревья - вот и хочется подлететь к ним. Что там, бабушка, ты знаешь?

- Там только ветер холодный, внучек. Застудит он тебя; никогда ты так высоко не поднимайся.

- Ах, бабушка, так может ветер холодный только рай стережет; вот стоит пролететь через него, и...

* * *

Бабушка умирала через семнадцать лет после этого дня. То был июньский, тихий день. И вместе с родителями и приехавшими откуда-то родственниками Ваня оказался в помещении, где должно было проходить христианское отпевание. Три стены были высокие, беломраморные; кое-где выпирающие венками; вместо четвертой стены было огромное окно за которым сияло крыльцо, к которому вскоре должен был подъехать автобус и забрать гроб; в нескольких метрах дальше поднимались лесные стены, а над ними медленно проплывала завеса из угрюмых туч. Священник начал отпевание, но ни его басистый голос, ни лежащее в гробу опустошенное тело, почти не трогали Ваню - он знал, что это ничего не значит, что это только ритуал, обычай; что от этих гремящих слов ничего уже не изменится. Глядел он на распахнутые двери, на эту угрюмую, покрывающую небо завесу, и такого усилия ему стоило не взмахнуть сейчас же руками, и не пролететь над этим гробом, над этим священником в распахнутые двери, к этому трагическому, темному небу; прорваться через эти тучи, и туда, выше, где все озарено, где все сияет. А про себя он шептал: "Бабушка, зачем ты меня оставила?.. Ты говорила, что не добраться до рая с моими крыльями, так теперь ты мне помоги. Вот как я тогда хотел тебя на своих крыльях до облаков вознести, так и ты теперь до рая помоги мне подняться. Пожалуйста, пожалуйста, милая бабушка, только подай мне какой-нибудь знак, и я оставлю всех их..."

Но никакого знака не было, и небо продолжало проплывать все так же угрюмое, в любое мгновенье готовое разразиться слезами дождя. Священник закончил свое извилистое, трудноучимое заклятье, посыпал пустое тело песком, и сказал, что теперь душа сорок дней будет скитаться по каким-то обителям скорби, а потом попадет в рай...

Когда каждый поцеловал ее в лоб, и каждый дотронулся губами до иконки (кто-то, может, и сердцем); и гроб закрыли, и понесли к этим стеклянным и распахнутым дверям; тогда небо стало проясняться - наполнилось сначала яркой белизною, а потом стали пробиваться через эту белизну золотые лучинки - их становилось все больше, и, когда приехали на кладбище, когда засыпали гроб, и прировняли холмик, небо уже совершенно очистилось и засияло яркими, голубистыми цветами. Хоронили ее в старой части кладбища, у могилы ее, утонувшего еще до дня рождения Вани сына, и густые, пышные кроны тихо вздыхали, сияли, переливались, лили густые тени.

Да - красиво, печально, задумчиво... Кто-то вздыхал, кто-то лил слезы, но слова не говорились - слова береглись на предстоящие поминки. И не то, чтобы Ваня чувствовал себя лишним, он просто понимал, что совсем ему не надо находится в этом месте, что раз уж он наделен даром полета, так и должен лететь вслед за нею, за любимой своей бабушкой.

И он, даже не подумав о том, как примут это родители его - незаметно отошел в сторону (и не то, чтобы они были плохими родителями, но просто все мысли его были о бабушке). Спрятался за деревом, и там простоял некоторое время, не решаясь выйти; боясь, что как только это произойдет, его заметят, вернут, а это казалось совсем уж немыслим, нестерпимым - он то уж твердо знал, что будет делать дальше. Но нет - никто не заметил, и Ваня из всех сил бросился прочь. Он даже и не осознавал, что ему двадцать три, что он уже взрослый - нет - он чувствовал себя, как ребенок - вот его могут остановить, не пустить...