Садур Екатерина

Зеленая бездна

Екатерина Садур

Зеленая бездна

I - ЗЕЛЕНАЯ БЕЗДНА

-- Рябина да водка, вот тебе и вся настойка рябиновая, -- сказала старуха. -- Прямо в бутылку рябины насыпают и отставляют в темное место. А клюква с водкой -- настойка клюквенная.

-- А на черемухе бывает?

-- Бывает, -- кивнула старуха. -- Бывает на фруктах, на ягодах -одинаково хорошо...

Водка да рябина. Закусывали мы в подъезде рябиной. Сначала горечью водки наполняли рот, простудной, сиплоголосой горечью, а потом -- рябиной. Рябиновая горечь смягченная, бархатистая.

Поздняя осень стояла на "Пражской" за подъездным окном, но заморозков не было. Осень стояла, покачиваясь на ветру, срывая последние листья с мерзнущих веток. Листья сохли и корчились. Те, у которых приподнимались края, напоминали лодочки или грецкие скорлупки; у немногих края приподнимались так, что лист закручивался в свиток, остальные лежали распластанные. Сохли, если было сухо, гнили, если было мокро.

Старухи уже не выходили от холода, сидели у окон на кухне, высматривали на улице красный платок почтальонши, разносившей пенсии по девятым числам.

-- Опять нет надбавки?

-- В следующем месяце обещают, -- привычно отвечала поч

тальонша.

-- Сама давно на пенсии, а все по квартирам ходишь.

-- Хожу, пока ноги носят. Сейчас на пенсию не проживешь.

-- Жизнь дорогая, -- вздыхала старуха.

-- Смерть дешевая, -- отвечала почтальонша.

-- Не посылает Бог смерти.

-- Не посылает...

И обе замолкали. Почтальонша уходила в тоске, старуха оставалась тосковать.

Старухи тоскуют оттого, что им близко умирать. В юности они думали, какая будет жизнь, в старости -- не сколько осталось жить, а сколько осталось до смерти дней, ночей, недель, в которые слились длинные дни и ночи. Старухи не знают юности, они забыли, что она у них была.

У стариков должна быть общая одежда, но не одна на всех -- ты поносил, а теперь моя очередь (старики любят донашивать), -- а специальная одежда без признаков пола. Наряди старика в юбку и вытянутую кофту, а старуху наряди в помятые брюки, в несвежую майку в желтых пятнах табачных плевков и в пиджак такого пошива, который скроет ее впалую грудь, -- и все решат: вот идут старик и старуха, и никто не подумает, что ранним утром, трясясь и кашляя, они перепутали одежду.

Вот о чем я думала, пока выписывала осень. Осенью я еще помнила лето, но постепенно память о нем засыпала, а если вдруг пробуждалась, то резко и неожиданно от случайного звука или запаха. От свиста электрички на станции Покровское я вспоминала поезд "Москва--Симферополь" с душными остановками по дороге в Крым, когда весь городок выстраивается вдоль перрона продавать кефир и минеральную воду в проносящиеся поезда, а ближе к югу -- ведрами предлагать алычу и абрикосы. Но остановки настолько коротки, что только и успеваешь спросить: "Почем?", как поезд трогается, не дослушав ответа. До конца перрона тянется желтая полоса старушечьих ног в стоптанных тапках, и ситцевые подолы, спрятав колени, нависают над ведрами фруктов.

А нашим старухам некуда выйти с кефиром, в Москве кефира не надо, поэтому с утра они садятся по переходам метро просить надбавку к пенсии, а к вечеру возвращаются в маленькую квартиру на "Пражской".

Запах после дождя, особенно вечером, в теплую погоду, говорил о том, что вот-вот начнется море, а близость сада и железной дороги и даже иногда случайный плеск воды еще раз подтверждали предчувствие. Но море все никак не начиналось, один только машинист в пустой электричке объявлял: "Станция Красный Строитель".

На "Пражской" в соседнем подъезде жила старуха Раиса Ивановна. По теплым дням внучек Ромочка выносил ей табуретку на улицу. Она сидела среди других старух и рассказывала, как стала старая, как ноют ноги и что без боли она уже и шагу ступить не может, а ей хочется на пруд или на рынок у метро -- купить букетик астр и поставить на кухне. У нее был сын, он напивался от тоски, тоскуя, бил мать и спрашивал:

-- Где настойка на рябине?

-- Ты вчера докончил, -- отвечала старуха, прикрывая лицо.

-- А смородиновая где?

-- В шкафу на полке...

Сын доставал смородиновую, но тоска не проходила, и ему снова хотелось бить старуху, но уже не из-за смородиновой, а просто от пустоты.

Девятого числа каждого месяца старуха шла в магазин "Продукты" и покупала два пакетика карамели "Сюрприз", один для сына, другой для Ромочки.

Мне было одиннадцать лет, и моя бабка посылала меня в магазин за хлебом и кефиром и заставляла покупать кефир для старухи.

-- Раис Иван-на! -- торопливо кричала я, подходя к окну.

Она бралась руками за решетку, вытягивалась вперед, вжимаясь лицом в железные прутья, и благодарила за кефир. Руки у нее были бы красивыми, если бы не старость. Пальцы казались тонкими и легкими, но вспухшие вены и желтая морщинистая кожа делали их страшными.

-- Может, зайдешь на минутку? -- каждый раз просила старуха. -- Я же на первом этаже живу. Невысоко.

И мне приходилось заходить. Мы сидели молча. Иногда старуха говорила:

-- Топят еле-еле. А погода, видишь, как скачет? Тяжело для здоровья, милая, ох как тяжело! Ну что, много вам в школе задают?

Часто в магазине "Продукты" я встречала Ромку. Он покупал для отца портвейн и сигареты. Я никогда не думала о нем, даже не замечала, какой он, и только однажды случайно разглядела.

Был конец февраля. Снег уже местами стаял, показав свалявшуюся прошлогоднюю траву. Ромка бежал вдоль пруда с Митей Козликом и еще какими-то дворовыми, которых я не знала по именам. Их лица были угрюмыми, скучными, и только Ромкиного лица я никак не могла увидеть. Он смотрел на Козлика. Они бежали позади всех.

-- Прилагательное -- это то, что прилагается к существительному, -объяснял Козлик на бегу, -- и отвечает на вопрос "какой?". Понимаешь?

-- Ты только не смейся, Митя, над тем, что у меня случилось, -- сказал Ромка и вдруг остановился. Он снял сапог и следом стащил носок с дыркой на пальце. Он был одет в теплую куртку, школьные штаны, зимние сапоги. Вернее сказать, он остался в одном сапоге, а другой держал в руках. Он был весь закрыт от меня одеждой, и только его лицо, кисти рук и ступня, с розовой потертостью на мизинце, остались открытыми. Зимой у всех видны только лица и ладони, а если вдруг где-нибудь в метро среди зимы случайно приподнимется рукав, открывая бледное запястье, и дальше поползет к локтю, то уже невольно все взгляды вагона обовьются вокруг этого запястья и вдоль прожилок потекут за рукав. Поезд трясется под землей, и чья-то слабая рука ухватилась за поручни, спасаясь от тряски, и серолицые, унылые не сводят с нее глаз. А тут над осевшим снегом он держал голую ногу, и из распахнутого ворота куртки торчала тонкая шея.

-- Больно? -- участливо спросил Козлик.

-- Что, не видишь, шкура лопнула?

-- Вон уставилась, -- показал Козлик на меня.

Ромка тут же обернулся, он думал, что я буду смеяться. А я думала, что вот белый снег острого холода и над ним -- его ступня теплой белизны.

-- Иди давай! -- крикнул Ромка.

Но я не пошевелилась.

-- Что встала? -- подтянул Козлик. И даже дворовые где-то далеко впереди остановились и смотрели на меня.

-- Влюбилась? -- кривенько усмехнулся Козлик. -- Эй, Ромыч, она влюбилась!

И тогда я засмеялась:

-- Назаров, у тебя нога как простокваша!

-- Что-что она говорит? -- переспросил он Митьку.

-- Что ты разул свою простоквашу? -- крикнула я. -- Простокваша ты разутая!

Он хотел побежать за мной, но наступил голой ногой на снег и обжегся холодом. Я отбежала в сторону и стала притопывать и приплясывать на месте, показывая, как ходит Ромка по снегу в одном сапоге.

-- Сейчас получишь! -- крикнул Козлик, оскалив тонкое личико. -- Ох как ты сейчас получишь!