Владимир Алексеевич РЫБИН

С НАМИ КРЕСТНАЯ СИЛА

Сон был странен и почему-то страшен: ослепительно белые колонны, увитые виноградом, позолота высокого потолка, прохладный мрамор пола, на котором отдыхали исколотые камнями босые ноги. И одни и те же фразы назойливо лезли в уши:

"В белом плаще с кровавым подвоем… ранним утром четырнадцатого числа… в крытую колоннаду…" Он видел их обоих — этого самого человека в белом плаще, сидевшего в кресле, и другого, стоявшего перед ним, худого, небритого, со связанными сзади руками, — видел со стороны и в то же время был как бы и тем и другим, думал за них, говорил за них.

— Зачем ты смущал народ?

— Я видел, что людям можно помочь.

— Что тебе до этих людей? Разве ты один из них?

— Я не знаю, кто я.

"Зато я знаю, — подумал сидевший. — Был бы из них, катался бы в ногах, просил помиловать. А упросив, плевался бы, смеясь над судьей, которого одурачил. А этот ни о чем не просит, ни на кого, выгораживая себя, не наговаривает. Говорит правду, даже когда выгодней соврать".

— Они приговорили тебя к смерти. Те самые, кому ты хотел помочь.

— Люди часто ошибаются.

— Эти люди редко ошибаются. Они приговорили тебя к смерти на кресте, зная, что такой приговор должен утвердить я. Они хотят убить тебя моими руками. Он замолк: не говорить же подследственному, что не верит в его виновность.

— Я хотел только, чтобы истина дошла до них.

— Истина? Что есть истина?

"Вот ты и попался, — подумал сидевший. — Ответишь, и я узнаю, откуда ты родом. Для римлянина истина — юридическое, правовое, не противоречащее римским законам, для иудея — это неизменность, соответствие вечному Закону. "Скорее небо и земля прейдут, нежели одна черта из Закона пропадет", сказано в их учении. Ну а если скажешь, что истина — нечто жизненное, меняющееся, значит, пришел издалека-из Индии или же из тех таинственных земель, что лежат по ту сторону Понта Эвксинского…"

Неожиданный треск скатился по знойному лучу, наискось пронизывающему пространство, и оба они разом взглянули вверх, в блеклую синеву неба, просвечявающую меж высоких колонн. И погасло видение, и замельтешило вдруг, как на экране у зазевавшегося киномеханика. Снова послышался треск, и Андрей окончательно проснулся. Полежал, удивляясь сну. Увиденное и пережитое не уходило, не заплывало в памяти, как всегда бывало после пробуждения. Вспомнил, что недавно смотрел очень неприятный фильм Пазолини "Евангелие по Матфею", что в тот вечер был долгий разговор о фильме, о романе Булгакова "Мастер и Маргарита", о загадочности образа Христа, и успокоился: все обыкновенно, никакой мистики. Опять затрещал телефон. В трубке дребезжал, как всегда крикливый, голос дежурного по отделению милиции лейтенанта Аверкина:

— Савельев! Спишь, что ли? Не дозвониться. Давай ноги в руки…

— Что случилось-то?

— Случилось, тут одна баба двух мужиков под электричку загнала.

— Что?!

— Срочно давай. Дэмин сказал: твое это дело. Смотри не засни, больше будить не буду.

— Погоди. Я же в отпуске.

Но трубка уже частила гудками. Андрей сунул руку под подушку, достал часы. Было ровно семь утра. Семь утра?! Вспомнился вдруг чей-то рассказ, что будто бы тот приснившийся ему суд Пилата над Иисусом начался к ровно в семь утра. Это совпадение почему-то встревожило. И пока брился, он все думал о фильме, о книге Булгакова, о своем сне, который никак не забывался. И еще вспомнилось, что Пилат-то, по существу, пытался спасти Иисуса, придумывая то один довод, то другой, чтобы не утверждать решение Синедриона о казни, И жена-то его уговаривала. Дескать, видела сон, а сны перед пробуждением сбываются… "И у меня перед пробуждением", — подумал адруг Савельев. На минуту он застыл у зеркала, словно впервые увидев себя намыленным, и испугался своего вида. Подумалось, что в зеркале кто-то другой, бледный, пятнистый от какой-то копоти и будто от ожогов.

— Черт знает что! — выругался он, промаргиваясь, мотая головой.

Непонятно, по какой аналогии вспомнилось вдруг давнее дело, так и не раскрытое им. Еще зимой была обворована одна квартира. Чисто обворована ни взломанной двери, ни разбитых окон и вообще никаких следов. А унесли, как уверял хозяин, только старинное серебро — ложки, вилки, бокалы, супницу, — всего больше ста предметов. Ценность по нынешним временам неимоверная. Кто-то знал, что брать. Правда, хозяин — Клямкин — оказался потомком богатой до революции купеческой фамилии, и это, вероятно, было вору известно. Но серебряный сервиз, чудом уцелевший после всех реквизиций и конфискаций, наверняка прятался от чужих глаз, и, если о нем все-таки разузнали, значит… Вот тут и вышла закавыка. Хозяин клялся, что, кроме него одного, никто про сервиз не знал. Полгода следили за рынками и комиссионными магазинами, думали — всплывет серебро. А оно как в воду кануло, и у Савельева начало закрадываться сомнение: а не врет ли Клямкин, не перепутались ли у него в голове времена на старости лет?..

Снова затрещал телефон, тихо и хрипло затрещал, незнакомо, и это тоже отозвалось в душе смутной тревогой.

— Слушаю! — раздраженно сказал он в трубку, сердясь на самого себя: такого с ним еще не бывало, чтобы сонная одурь не проходила сразу, как вставал. На другом конце провода кто-то кхекал, откашливался.

— Это товарищ Савельев? Он узнал голос начальника отделения милиции майора Демина. Но это был вроде бы и не Демин. Тот никогда не выражался так вежливо.

— С кем я говорю?

— Вы меня не узнали?

— Теперь, кажется, узнал. Вам звонил дежурный?

— Звонил. Но вы же мне сами выходные дали. Догулять от отпуска.

— Отдыхайте. Это дело не горит.

Опять тенью прошла тревога. Чего это Демин вдруг на «вы» перешел? Никогда этого не бывало. И откладывать дела — не в его правилах.

— Когда это случилось? — спросил Савельев.

— Вчера вечером. Да, собственно, ничего и не случилось. Пострадавших нет.

— А дежурный говорит… под электричку.

— Да, собственно, так и было. Но они запнулись…

— Запнулись?

— Да, оба. Это их спасло. Они даже в милицию не хотели заявлять.

— А кто заявил?

Какое-то время трубка молчала. Андрей ждал, что Демин выругает его за неуместные расспросы по телефону и бросит трубку. Но тот только недовольно кхекал, что тоже было никак не похоже на строгого, не любящего рассусоливать начальника.

— Потом заявление написали. Да и женщина пришла. Говорит, что сама испугалась и тем напугала этих двух граждан. А потом опять испугалась за них, упала и сильно ушиблась.

— Запнулась? — машинально спросил Савельев, трогая пальцем засыхающую на подбородке мыльную пену.

— Как вы догадались? Андрей хотел сказать, что в этой белиберде кто-то явно крутит: мужики, которые не собирались жаловаться в милицию, а пожаловались, эта баба, запинающаяся за компанию с мужиками, или же сам Демин. Что-то было во всем этом странное до дикости.

— Аверьян Ильич, как вы себя чувствуете?

— Я? А что? Хорошо чувствую.

— Я сейчас приеду.

— Сегодня вы можете отдыхать.

— Я приеду, Аверьян Ильич. Отдохнем потом…

Он хотел добавить любимую фразу Демина — "когда попадем в госпиталь", но промолчал. Подумал, что Демину до госпиталя ближе, а обижать людей даже случайными намеками было не в его характере. Характер у Савельева, надо сказать, был прескверный. Так он сам определял его. Даже в приятельском трепе что-то все время держало его за язык. Иной бухнет, подумавши, нет ли, поди разберись, и, если обидишься, захохочет, похлопает по плечу, дескать, на своих не дуются, юмор понимать надо. И инцидент исчерпан. То ли извинился, то ли нет — думай как хочешь. На душе всегда было скверно после таких «шуточек», а самое пакостное — оставалась какая-то робость перед бесцеремонным шутником. Сам же Савельев никогда не позволял себе подобное. В самый ответственный момент мысль делала какой-то кульбит, на мгновение он ставил себя на место собеседника, и готовая сорваться с языке бесцеремонная фраза застревала в зубах. Он видел, что это не прибавляло ему авторитета, что нагловатые да развязные преуспевают куда больше, но переломить себя не мог. В критический момент жалко ему было людей, жалко, и все тут. Не в милиции бы ему работать, а в детском саду. И потому понимающий порой больше других, видевший, как ему казалось, дальше других, обладающий столь ценной для следователя интуицией, он числился в отделении в посредственностях. Осознание своих пороков мучило Савельева больше, чем самая изнуряющая работа, и если хогда и накатывала хандра, так только, пожалуй, от такого вот самобичевания. И в этот раз с изрядно испорченным настроением доехал он до отделения милиции, кивнул у входа дежурному Аверкину, разговаривавшему с кем-то по телефону, прошел по коридору и здесь у двери своего кабинета, увидел молодую и очень даже миловидную женщину.