—  Я здесь, чтобы вручить сообщение от своего хозяина Дузры, —  свирепо заявил Уйгур, размахивая древним дробовиком Грининга, на меди которого были вырезаны священные надписи на арабском. —  А потом я собираюсь поохотиться на гябчика.

  — Любите всё английское, сэр, не так ли?

  — Люблю Великую Бгитанию! Лорд Солсбеги — моя голевая модель!

Оберон Хафкорт размышлял о том, что здесь —  единственное место на земле, в котором летаргия души может накатывать спазмами. С усилием изобразив то, что, как ему казалось, было довольной улыбкой:

— От имени правительства Ее Величества предоставляем себя к вашим услугам, сэр.

  —  Пгавда? Вы сегьезно?

  —  Всё, что в наших силах.

— Тогда вы должны сдать гогод Дузве.

  — Хм..., я не уверен, что сдача города — то, что нужно, понимаете...

  — Ну-ну, вы не обманете стагого тогговца вегблюдами.

  — Вы уже говорили с кем-нибудь из русских? Или китайцев?

—  Китайцы - не пгоблема. Мои Главные Интегесы лежат совсем в дгугом напгавлении.

Примерно сразу же появился полковник Прокладка, возможно, потому что подслушивал. Они с Уйгуром сверкнули друг на друга не поддающимися контролю взглядами.

—  Гнусный сын вегблюжатника, — по словам очевидцев, шептал Аль Маар-Фуад, выезжая из города.

—  Я никогда их не понимал, — жалобно признался Хафкорт Прокладке. —  Их странности —  в языке, вере, истории, семейных переплетениях, которые в любой момент могут оказаться невидимыми, просто замкнувшись на этой безграничной территории эксцентричности, не нанесенной на карты, как Гималаи или Тянь-Шань. Будущее в здешних краях просто принадлежит Пророку. Оно могло бы пойти по-другому. Этот безумец в Такла-Макане действительно мог бы основать свою пан-шаманскую империю. Японцы, предположим, при немецком содействии, могли бы прибыть сюда в больших количествах, чтобы оттяпать лишние русские земли в случае Европейской войны. Наши базары заполнили бы лотки с якитори и гейши в бамбуковых клетках. Я здесь двадцать пять лет, с тех времен, когда старик Кави ел сосиски в Кабуле, и все вмешательства Сил сделали конвергенцию Магометан лишь еще более неизбежной.

— Мы плохо воюем в горах, — глаза Прокладки наполнились слезами солидарности. — Русские предпочитают степи, так же, как ваш народ предпочитает для проведения сражений Низины, а еще лучше — океаны.

 — Мы могли бы поделиться своими знаниями, — предложил Хафкорт с будто бы эмоциональной резкостью.

Полковник долго пучил покрасневшие глаза, словно действительно обдумывал услышанное, прежде чем разразиться смехом столь высокого и колеблющегося в своей динамике тона, что возникали сомнения в его способности контролировать этот смех.

—   Полный п***ц, — бормотал он, тряся головой.

Хафкорт похлопал его по руке.

 — Ну-ну, Евгений Александрович, всё в порядке, я разыгрывал вас, конечно, непостижимое британское чувство юмора —  какой-то ляпсус, простите меня...

  — О, Хафкорт, эти нерентабельные пустыни...

 — Разве не мечтаю я почти непрестанно о Шимле и веранде в Пелити в разгар сезона? И о беспутных глазах тех, кто, кажется, до бесконечности переходит без меня по мосту Комбермер?

За Кашгаром Шелковый путь разделялся на северную и южную ветви, чтобы обогнуть безграничную пустыню, простиравшуюся сразу же на востоке от города, Такла-Макан, что в переводе с китайского значило «Войди, и ты больше не выйдешь», хотя на уйгурском, похоже, это значило «Родина прошлого».

  —  Ну, это одно и то же, не так ли, сэр?

  — Войди в прошлое — и ты никогда из него не выйдешь?

  — Что-то вроде того.

— Ты снова несешь свой привычный вздор, Муштак? Всё наоборот? Оставайся в изгнании настоящего времени и никогда не возвращайся, а что можно было вернуть?

   Муштак пожал плечами.

— Когда наслушаешься достаточно этих жалоб, сколь бы ни были они грустны...

 — Прости, ты прав, конечно же, Муштак. Выбор был сделан слишком давно, слишком далека та ныне не доступная родина, чтобы имело значение, сделал ли я выбор сам, или другие выбрали за меня, и кто может провести границы между памятью и вспоминаемым?

Его довод в этом споре нельзя было назвать абсолютно чистосердечным, была, что примечательно, по крайней мере, одна Вспоминаемая, очертания которой оставались для него слишком определенными. «Всё слишком, черт возьми, очевидно». Он не смог удержаться и не прошептать это вслух, когда Муштак снова уснул, а Хафкорт зажег очередную транс-ночную манильскую сигару, не желая отказываться от безвольного забытья и сдаваясь в плен воспоминаний ... ее формы, уже женские, поддерживались с осмотрительной заботливостью в зловещие дни плоти, выставляемой на продажу, волосы покрыты, рот закрыт чадрой, глаза полностью принадлежали ей, хотя они, должно быть, заметили его с точностью афганского стрелка, когда он въезжал в ворота из высушенной на солнце грязи, они с Муштаком оделись пенджабскими торговцами, якобы приехавшими на рынок за высоко ценимыми ослами из Вазири. Он прекрасно понял, что это за сборище девушек, к тому времени он был старым опытным актером костюмированных постановок, всегда разворачивавшихся здесь, и наблюдал за другими посетителями, проходившими мимо, пот и слюна, куда бы он ни тек и куда бы она ни летела. Он возразил бы, что целью его общения с ребенком было не бесчестье, а спасение. Но у спасения было много имен, и веревка, по которой девушка взобралась бы к безопасности, потом могла быть использована, чтобы привязать ее еще более жестоко. В этот миг, как неловко, он превратился в два существа, живущие одну жизнь: один человек без оговорок уходил на облюбованные призраками пространства желания, другой — отгораживался стеной рабочих требований, для которых желание часто было лишь досадным, а иногда — изнурительным недоразумением, с тех пор две личности делили между собой это жалкое пристанище души, общее сознание, относясь к требованиям другого с почтением, но, в то же время, с презрением.

Коллеги, которым, как ему было известно, приходилось бороться с подобными обстоятельствами, были изнурены и страдали бессонницей, у них развивались пагубные привычки, они наносили себе раны —  от незначительных до смертельных. Оберон Хафкорт видел опасность, и в повседневной жизни ему как-то удавалось ее избегать, правда, при минимальном содействии Муштака, который в момент прибытия Яшмин обнаруживал преимущества отсутствия.

—  Я не раз ходил босиком по этим раскаленным углям, Ваше Раздражейшество, надеяться не на что, моя кузина Шарма примет белье, торговец сигарами беспокоится о двух своих последних платежах, полагаю, это — всё, бай-бай, до встречи в менее беспокойные времена, —  и он просто растворялся, столь мгновенно, что Хафкорт подозревал действие какой-то местной магии.

Намеренно или нет, с момента, когда она переступила его порог, вопрос уже звучал не как «должна ли Яшмин уйти?», а «когда Яшмин уйдет?». Ее бледные глаза время от времени сужались в догадке, которую он так и не научился читать, ее обнаженные руки дрожали тенями на плитке бань и фонтанов, ее молчание часто было столь же сладким, как пение, ее ароматы, мимолетные, разнообразные, вскоре стали неотъемлемой частью внутреннего климата, прилетая из любого угла розы ветров, каким-то образом заглушая даже запах сигарного дыма, ее волосы один местный исполнитель баллад сравнил с мистическими водопадами, скрывающими Скрытые Миры Тибетских Лам. Конечно, до появления Яшмин — теперь это казалось странным —  он, в сущности, даже никогда не был увлечен, что уж говорить о любви. Такого не было, хотя широко известно, что некоторые испытывают столь страстную привязанность к ребенку. Он страдал, он был разрушен, бессвязно бредил в опьянении на рынках, был столь унижен, что его начали презирать даже чурки, в конце концов, начал искать утешения у плотовщика Браунинга, совершил долгое путешествие в пустыню с пустой флягой. Самоубийство, как всегда говорит Гамлет, конечно, было предрешено, если бы он не остался здесь настолько долго, чтобы поразмыслить о воле Бога, понаблюдать за хаотичными сумасбродствами тех дней, узнать, когда шептать и когда не шептать «Иншалла» и научиться, вероятно, лучше, чем кто-либо в Англии, ждать, зависеть от неизбежного отъезда той, которая стала для него дороже всех.

Полковник Прокладка и его коллеги по конторе, для которых в Кашгаре не существовало тайн, по крайней мере, мирских, наблюдали за ним с печальным изумлением. Если бы он был способ извлечь из этого политическую пользу, они, конечно, реализовали бы какую-нибудь зловредную программу, но, кажется, девушка очаровала даже эту беззаконную братию — они отважились даже на грубую учтивость, которую иногда по ошибке можно было принять за хорошие манеры.

Если уж на то пошло, существовала Англо-Русская Антанта. Яшмин регулярно навещала девушек из гарема Полковника, и все мужчины в окрестностях понимали, что лучше не вмешиваться, хотя нескольких младших офицеров обвиняли в несанкционированном подглядывании.

 Как правило, они больше были поглощены мыслями о том, как заработать неправедным путем еще один рубль: гашиш, недвижимость, или новейшая схема их коллеги Володи, неадекватная даже по царящим здесь стандартам — кража огромного нефритового монолита из мавзолея Гури Амира в Самарканде, его нужно было разбить на более мелкие блоки или задействовать полумифического аэронавта Пажитнова для тайного похищения всей глыбы с помощью еще не известной миру технологии. Володя был одержим нефритом так же, как другие одержимы золотом, бриллиантами, гашишем. Именно он неустанно напоминал украдкой Оберону Хафкорту о том, что в здешних краях нефрит называют яшмой. Его отправили на восток в 1895 году за участие в незаконной торговле нефритом во время сооружения надгробия Александра Ill. Сейчас, в Кашгаре, он отнимал у всех время, планируя ограбить могилу Тамерлана, несмотря на давнее и всеми принимаемое на веру проклятие, из-за которого, в случае осквернения могилы, на мир обрушатся такие бедствия, о которых не мог помыслить даже монгольский завоеватель.