– Почему?! – возмутился Олег. – Потому что ради вас разгребаем дерьмо?

– Дерьмо-то ваше, – спокойно сказала Светка. – Так что нечего… И вообще пейте и целуйтесь. Хорошее занятие после санчистки. – И она ушла, неся на вытянутой руке грязные тарелки, и мазанула по лицу Священной Коровы длинными волосами. Священной Коровой называли Анжелику Ченчикову, ветерана редакции, которую, как священных коров в Индии, никто давно не смел трогать. Она пересидела стольких редакторов, она налетала и наездила миллионы километров, так что если взять все, написанное ею за двадцать пять лет работы, то, может, и правда, можно было перекрыть расстояние до Луны, как шутили (или язвили?) на редакционном капустнике. Нет, все-таки шутили. Язвить было опасно – Корова лягалась. Но тут, когда Светка произнесла свой монолог, она промолчала. Плеснула в рюмку водочки и выпила сама с собой. Увидела, что Ася смотрит на нее, и сказала:

– Девица с жалом. Если Мариша – по идее, пчелиная матка, то это пчела-воин, запрограммированная убивать.

– Мы тоже кусались в свое время.

– Мы и сейчас кусаемся. Жала нет. Вот в чем горе. Кусаемся вставными челюстями.

– Это ты не про себя, конечно? – засмеялась Ася.

– Что я, идиотка – говорить про себя? О себе я мнения высокого, ты это заруби на носу, поскольку мы теперь в одном стаде. А я, как ты знаешь, в нем Корова Священная. Да, да, да… Я знаю. Меня так зовут уж десять лет. И я горжусь этим. Ты еще попотеешь, пока заработаешь такое название… А может, и не заработаешь. Кто тебя знает? Вас, уральцев, тут много. А Священная только я.

– Ты от скромности не умрешь…

– Я знаю, как я умру. После какой-нибудь дружеской попойки у меня лопнет, к чертовой матери, какой-нибудь сосуд. Похриплю дня три и в дым…

– А ты не пей.

– Разве я пью? Наливаю по капле, да и то редко. Меня разволновала эта змея. Что она понимает в дерьме? Вся беда в том, что по нему не видно, кто его оставил. «Дерьмо-то ваше». А сама после себя тарелки не вымоет…

Между тем Светка мыла на кухне тарелки. И радовалась горячей воде. Они с мужем жили у его родителей в старом московском доме, который стоял в глубине двора, окруженный новостройками, и сносить его пока не собирались. В общем, место лучше не придумаешь, но горячей воды там не было. И сейчас она с удовольствием мыла посуду, думая о своем. Свое – это был ее Игорь . Он не смог сегодня прийти, потому что у него уроки в вечерней школе. Надо уехать от Мариши так, чтобы к его приезду с работы она была уже дома. Иначе он разволнуется и помчится сюда. Во-первых, это поздно, во-вторых, приезжать в компанию, которая уже подвыпила, противно. Он будет вести себя интеллигентно, и это будет глупо выглядеть. Надо уезжать. А мать пусть остается. Ей интересно, она уши развесила, слушает все эти идиотские разговоры. В общем, может, они и не идиотские, просто у этих газетчиков две мании – величия и преследования. С одной стороны, мы – чернорабочие чернорабочих, а с другой – короли в изгнании. Это интересная тема, если взять биопсихологический аспект. Они умирают раньше, чем представители других профессий. Это от раздвоенности, в которой они не признаются. Чернорабочие – короли. Надо это запомнить. Не удивительно, если кто-то из них там сейчас заплачет из-за ее отповеди, оскорбившись за весь свой клан. Они ведь и плачущие. Нервные, переполненные скорбью люди. Но это определение хуже… Чернорабочие – короли… Это точнее… Отец бы сказал: «Как ты можешь? Препарировать там, где нужно проявить участие?» Ему не докажешь, что препарирование – это тоже участие. Только более эффективное, более нужное человеку, чем разные там «сю-сю», «тили-тили». Потому что препарирование дает знание. А знание – это благо, в отличие от незнания, которое всегда «жалкая вина». И это не противоречит, папочка, доброте, знание – это оружие доброты. Не пугайся, не пугайся слова «оружие». Вот добро с кулаками – это действительно страшно, потому что примитивно. Примитивность – бич нашего сознания. Все-таки надо пойти и посмотреть, кто там сейчас плачет. Плакать ведь должен кто-то обязательно.

Плакала Олегова Тася. Она сидела, поджав ноги, на софе, и слезы падали на голубую, съежившуюся от сырости кофточку. Полина, сидя рядом, гладила ее широкую, в желтых мозольных пятнах от стирки ладонь.

– Я не могу, тетя Поля, не могу. Такие они бледные, такие они по утрам невыспавшиеся, что нету сил… Ну, была б моя воля, я б сказала: спите! Я и говорю иногда: «И сейчас все головки на парту, глазки закрыли». А сама, поверите, тихонько пою: «Придет серенький волчок…» Мне уже был за это выговор. А мне их жалко. И то ведь. После школы они домой не идут, а в продленку. Целый день во всей этой амуниции. А им же всего по семь… Ну, что делать? Я Олегу говорю – напиши про это. Отмените продленку. Сама говорю, а сама знаю: куда им деваться, если мать на работе?.. У них сейчас уже нервов никаких… Это я про детей… Матерей мне уже и не жалко. Честное слово, тетя Поля. Они привыкли – садик, школа… Я Олегу говорю – напиши про это. Он на меня сердится. У меня, говорит, начальников – во! – но они все вместе столько мне заданий не придумывают, как ты… Я говорю: дети у них есть? Если наши дети вырастут нервными, больными, есть нам оправдание? Ну скажите мне, тетя Поля, есть?

– Никогда не думала, Тася, что плакать будете вы. – Светка подошла и села рядом.

– Жалеет она своих учеников, – сказала Полина. – Мне сдается, что на периферии дети крепче. Тут же шум. Ведь посмотреть – все есть. Одетые, как куколки. Никто на дитя денег не жалеет. И питание. А все-таки не сравнить…

– С чем ты хочешь сравнить, мама? – спросила Светка.

– С довойной и послевойной, – тихо почему-то и виновато ответила Полина. – Разве я не то говорю, Светочка?

– Я знаю только одно. Когда рожают, не думая, – плохо. Безнравственно. Когда начинают думать – не рожают. Я думаю и не рожаю. И, наверное, не рожу.

– Ну как можно! – забеспокоилась Полина. – Какая ж это семья без детей?

Тася согласно закивала головой.

– Ладно, ладно, – сказала Светка. – У меня есть еще время и передумать.

– Конечно, передумаешь. – Это Полина. Светка не может вынести этот ее умоляющий материнский взгляд.