Такт 3. Афганец. 1995 год, лето
…дверь была чужая. Вместо нашей старой, обитой черным потертым дерматином двери с мебельными гвоздями и протянутой между ними медной проволокой, стояла другая, массивная, облицованная деревянной лакированной вагонкой. И соседская дверь была другая – тоже массивная, но целиком металлическая, хотя в подъезде пахло по старому – кошками, известковой побелкой со стен выше зеленых масляных панелей, хлоркой, с которой обычно мыла полы дворничиха, варившимся у кого-то борщом, котлетами и многими другими запахами, знакомыми мне с детства и присущими месту, где давно живут люди.
Я позвонил, долго никто не открывал, сердце тревожно забилось, и почему-то всплыло полузабытое детское воспоминание. Когда приходишь домой, звонишь в дверь, и никто не открывает, словно тебя бросили, и ты остался совершенно один на свете. Наконец за дверью загремело, щелкнул замок, и я увидел хмурого небритого мужика в трениках с лампасами и мятой белой футболке с веселенькой надписью красным «Don`t worry, be happy» на груди. На меня пахнуло густым сивушным духом.
– А… а где бабушка? – глупо спросил я.
– Какая еще бабушка? – переспросил мужик.
– Я здесь жил с бабушкой, – сказал я. – А вы кто такой?
– Я кто такой? – мужик выпятил подбородок и сделал угрожающее движение вперед. – Я здесь живу! А вот ты кто такой?
Я отступил на шаг и, не отводя от него глаз, медленно спустил с плеча на пол сумку с вещами. В общем-то, я не знал, что и делать, но мое простое действие, по-моему, как-то охладило его агрессивный настрой. Между тем из-за плеча мужика выглянула взлохмаченная женская голова.
– А ну вали отсюда, алкаш, а то милицию вызову, – изрекла она, быстро обозрев меня с ног до головы.
– С чего вы взяли, что я алкаш? Я здесь жил раньше с бабушкой, и не могу понять, как вы оказались в нашей квартире.
Я снял очки, после чего они сразу как-то изменились в лице.
– Слышь, парень, – сказал мужик уже совсем другим тоном. – Не знаю я никакой бабушки. А квартира моя, я ее получил по городской очереди, могу даже ордер на вселение показать. И вообще… давай-ка по-хорошему – иди себе дальше.
Он захлопнул дверь, и ключ дважды повернулся в замке.
И на том, как говорится, спасибо. Я постоял немного, потом взял сумку, вышел из подъезда и остановился возле знакомой скамейки, где обычно сидели бабульки из нашего подъезда.
Скамейку красили не один раз, но прорезанные ножом, разнообразные надписи все равно упрямо проступали сквозь наслоения краски. И сохранилось среди них имя «НИКА», вырезанное мною собственноручно. И двор, окруженный панельными пятиэтажками, был тот же – со старой деревянной беседкой посредине, где мы в детстве любили собираться вечерами, с полуразрушенными детскими горками, качелями и турником из заржавевших труб. Возле соседнего дома стоял стол и там, будто и не было этих восьми лет, также забивали козла пенсионеры. Только тополя и вязы, растущие по периметру двора, стали заметно толще и выше. «И не могли не возвратиться к родимой северной округе, и песню горестной разлуки весной веселой пели птицы…»
Летнее солнце уже поднялось в зенит, но на скамейке в тени большого вяза было не жарко. Тишину нарушало только оживленное чириканье воробьев в листве деревьев, да стук костяшек домино. Я закурил и задумался. «А в них охотники стреляли и попадали в птиц не целясь, и песню скорби и печали весной веселой птицы пели…» Не хотелось верить в самое плохое, но…
– Ёксель-моксель… – услышал я сбоку знакомый голос и резко повернулся. Ну, конечно! Ксаныч – Николай Александрович, мой учитель музыки и сосед по подъезду подошел незаметно и теперь стоял, разведя руки в стороны и ошеломленно разглядывая меня.
– Веня, это ты? – спросил он. – Живой…
– Да, Ксаныч, – ответил я, поднимаясь и снимая темные очки, которые носил теперь постоянно. В глазах его что-то дрогнуло, когда он увидел мое лицо без очков. Мы обнялись.
– Только не знаю, живой или нет…
– Да, ты изменился, – сказал Ксаныч, – усы отпустил, волосы… Но все равно я тебя сразу узнал...
Он постарел, волосы и брови стали совсем белые, на лице заметно прибавилось морщин. Ксаныч жил этажом выше, прямо над нашей квартирой. Впрочем, теперь получалось, квартира уже не наша, а бабушка неизвестно где.
– Ксаныч, а где бабушка? У нас дома какие-то непонятные люди…
– Ты же с дороги, Веня, – сказал он, отводя глаза. – Пойдем-ка ко мне…
Вот у Ксаныча дверь была та же, простая деревянная с филенками, давно некрашеная. Я оставил сумку в прихожей, разулся, и мы прошли на кухню. Ксаныч достал из холодильника бутылку «Столичной», банку соленых огурцов, открыл банку с килькой, нарезал сыр и колбасу. Пока он накрывал на стол, я оглядывал кухню. Ничего не изменилось за восемь лет – те же выцветшие зеленоватые обои в цветочек, кое-где начинавшие пузыриться, старый кухонный гарнитур из ДВП, покрытой шпоном под светлое дерево, эмалированная мойка со ржавыми потеками. Правда, клеенка на столе была свежая, видно недавно купленная.
Ксаныч налил по полной стопке.
– Ну, с возвращением, Веня, – сказал он, поднимая стопку. – Очень рад, что ты живой. Ведь тебя уже все похоронили, ёксель-моксель...
Мы чокнулись и выпили. Ксаныч налил еще по полной. Я ждал, и сердце мое сжималось. Ксаныч достал из кармана пиджака пачку «Примы», а я вытащил свои сигареты и предложил ему.
– Не, с фильтром не могу курить, – сказал Ксаныч. – Вот рабоче-крестьянские – другое дело…
Мы закурили, он быстро взглянул на меня и опустил взгляд.
– Веня, – наконец, сказал он. – А бабули твоей нет. Через неделю, как получили извещение, что ты пропал без вести… скоропостижно… Я и хоронил Лену Алексеевну.
Он поднялся и вышел, а я остался сидеть, чувствуя, как растет холодный ком в груди, пока не задрожали губы – пришлось прижать их ладонью. Когда Ксаныч вернулся, я уже вытер слезы.
– Где похоронили?
– На Северном кладбище, рядом с твоей мамой… Давай-ка выпьем за упокой ее души…
Мы выпили не чокаясь.
– Надо бы съездить на могилки, проведать, – сказал я.
– Съездим-съездим, вот в ближайшее воскресенье и съездим, – сказал Ксаныч.
– А что с квартирой? Почему там какие-то люди?
– Она стояла пустая. А через два года, как ты пропал, городские власти через суд признали тебя, понимаешь, умершим. И квартиру передали семье очередника, он уже ее приватизировал.
– Как же так? Я вот он, живой…
– Порядки такие, ёксель-моксель. И вообще… при капитализме, Веня, теперь живем. – Ксаныч вздохнул. – Ну, а ты… где был-то все это время?
– Долго рассказывать, Николай Ксаныч. В плен попал в самом конце войны, оказался в Пакистане, потом удалось бежать. Перебрался в Германию, там жил вот до этого лета, пока не удалось вернуться.
– Что у тебя с лицом, Веня?
– Мина взорвалась рядом, глаза обожгло... яркий свет теперь не переношу.
– Шрамы эти, они от осколков?
– Осколком повредило нерв, теперь пол-лица парализовано.
– Да, ёксель-моксель… вижу судьба тебя крепко приложила…
Ксаныч задумался, хмуря брови, потом вдруг лицо его прояснилось. Он покашлял, поглядывая на меня.
– Вень, – сказал он. – Ты того… поживи-ка пока у меня. Я ведь один, куда мне трехкомнатная квартира… И веселее будет, однако.
Я помолчал, потому что на миг словно сжало чем-то горло.
– Спасибо, Ксаныч, – только и смог выдавить я.
Он просиял.
– Погоди, я сейчас… – сказал с загадочным видом и вышел из кухни.
Я снова закурил и посмотрел в окно. Кухонное окно у Ксаныча затенял большой тополь, отчего казалось – за стеной дома большой сад. Через открытую форточку слышно было, как ветерок с шелестом треплет листву, и неугомонные воробьи шныряют в ветвях. «Я дома», – подумал я. – «Дома, дома, наконец…»
– Веня, глянь-ка, – позвал Ксаныч.
Я обернулся и обомлел. Он стоял в дверях и держал саксофон – мой альт, профессиональный «Selmer» с корпусом и раструбом из темного нелакированного томпака и «эской» из чистого серебра, инструмент из той, другой жизни.
– Держи, – сказал Ксаныч, и я бережно взял саксофон, как берут грудного ребенка.
Мундштук был надет, трость прикреплена, на инструменте ни пылинки – бери и играй. Я вопросительно взглянул на Ксаныча.
– Я его сохранил, – сказал Ксаныч. – Трость недавно поменял, попробуй… Амбушюр-то остался?
– Амбушюр? – севшим голосом произнес я забытое слово. – Да я ведь уже все забыл, Ксаныч. Сколько лет не играл…
– Ничего-ничего, ты быстро вспомнишь, ёксель-моксель. А ну, попробуй…
Я облизал губы, языком нашел трость, пальцами перебрал клапана и попробовал взять ноту соль – с первого раза не вышло. Еще раз – и сочный хрипловатый звук заполнил маленькое пространство кухни… Прошелся по октаве вверх-вниз и остановился, потому что не мог извлечь ни одной серебряной нотки, как я их называл, не то что золотой. Ксаныч понимающе смотрел на меня.
– Ничего, Веня. Ты обязательно вспомнишь, обязательно…
И я действительно вспомнил, но позднее, немного позднее…