кровать без скрипа, джинсы без плейбоя...

***

И тащит ночь слепые звёзды,

как воз Иванова судьбу,

он в девяностые опознан

на родине и спит в гробу,

зашитом чуждыми гвоздями,

тоской спелёнатый, как знаменем.

В энциклопедии советской

нет имени его, ну что ж,

подсохла диктатуры жижа,

и вот отчаянно по-детски

из Польверленова Парижа

нам шлёт привет Иванов Жорж.

***

И клёна ствол, и огородина,

и небо, редко облака,

и степь, убитая в веках...

Родства не помнящая родина.

***

Кто может ещё кроме нас с тобой

в квартире этой вольно жить? Кто кроме

меня с тобой? На улице хоронят,

так много в чёрном бархате гробов.

Спешат, чтоб вовремя в подвал успеть

до новых взрывов. Можно бить посуду –

никто не удивится, скажут: «Треть

от дома нашего осталось, будем

спокойны, терпеливы». Стало даже

поменьше стрельб и дыма, может быть,

снаряды кончились? А чтобы нас убить,

разбей квартиру прежде. А то как же?

***

Ах, Анна милая чудила,

писала, колдовала, верила.

А Гумилёв вскрывал, как вены,

серебряные мысли Нила.

Спешил трамваем сумасшедшим,

позвякивая на извивах,

срывался с реек в древних Фивах,

выныривал на лунной жести.

Пока, преследуя удачу,

колёса шли по Дарданеллам,

летела золотом гудящая,

свинцом похмельная летела...

В страну стихов, любви и страха,

распутных жён и верных женщин

клубком кроваво-жёлтой шерсти

катилась голова жирафа.

***

Премерзкий тип, боль Иудеи,

храни вас от него, евреи,

сатрап от Рима, зол, притом

шиза, к тому ж склероз рассеянный...

Но он беседовал с Христом.

***

Продался сладкий с красным боком плод –

и щёлкнет в жёлтых клавишах аккорд,

и всё пойдёт по нотам, так как надо,

от хлеба пот и кровь от винограда,

зрачком раскрутишь павший небосвод,

прости, родная, я был жлоб и жмот,

а ты во всяких негораздах рядом,

и выпив спирту, Готфрид Бенн, анатом,

посадит розу в розовый живот.

***

В глазах буквицы соснового неба,

язык посылает слово под нёбо,

былинок иероглифы на ягодицах,

на груди две груди лепниной лепы.

Читаю слева направо, переворачивая страницы

справа налево.

Ты сама ляжешь

на ягодицы и лопатки,

берег реки станет пляжем,

ветер – сладким.

На тёмное лоно

звезда положит лучи.

В ночи

птица стонет.

Ложись валетиком,

закрой цветиком

божий шрам,

срам, шарм.

Как разводят напёрстки,

разведи ноги,

лезвия ножниц,

всё просто:

даром от Бога,

сладко от дьявола,

от тёщи – ватное одеяло.

***

На поезд, на свечу, на посошок,

земля не выдаст, тишина не съест,

и Симон донесёт твой крест,

и ворон душу за море-восток.

Автобус с тупорылым передком,

и грузовик, и духарей оркестр,

и постных лиц посадочный реестр,

и красных «я с поэтом был знаком...»

Прошагано, прописано, снеслось,

завязано в две книжки сяк и так.

Разорванный второй руки пиджак,

ладони, в кровь разбитые о гвоздь.

***

Первый снег. Канун декабря.

Взрослых и детворы для

опустилась небесная тля.

И с похмелки поэт «ах ты, бля!»

восклицает, день благодаря.

***

Бог образ дал

и дьявол разум.

И тот зажал,

и тот промазал.

***

Вернулся, неприметный, на дела

людские смотрит: слива родила

у хлева, Пётр закинул невод

в водохранилище, слепое небо

аэроплан колышет облаками,

и Каин в братскую могилу камень

кладёт.

***

Дом наш запиши на попугая,

тутти фрутти, красный абажур,

веник подари Петру бомжу.

Уезжаем завтра, дорогая.

Данте на огне и Бах в Матфее –

всё смешалось в нашем городке.

Кто был первым, стал ещё левее

левых тех, кто прежде был никем.

Всё течёт и дважды входит в воду,

и от жажды сохнет у ручья,

голубые делают погоду,

рубят шоколадные с плеча.

Ночь тиха, нет артобстрела если,

собери котомки до зари.

Исполняют строевые песни,

и молчат слепые кобзари.

Элегия

Жизнь сказала: подвинься и не возникай,

паспорт – в штанину и дуй в сторону другую.

Вьётся среди холмов незнакомых река,

Осипа на галерах читают и хайку рифмуют,

и уважают в седой бороде чужака.

Сети бросай в океан да рисуй помидоры,

воздух солёный глотай, сколько увидишь,

сколько размажешь каплей из глаза – простора.

Не обижай чукчанку-вдову, магаданский Овидий,

и не встревай с местным князем в ненужные споры.

Волны запашут песок ввечеру, а пока

день остригает высокие сосны и чаек,

пишет гекзаметром старые песни тоска,

в тысячу вёрст – пустота, ни души не встречаешь,

кровь голубую муссоны сосут из виска.

***

И он прощал.

Жизнь потеряла чувства,

подсела на вину,

зависла на любви,

и кровь едва тащилась

в старых венах.

Назон обрюзг,

ел сытно и обильно,

писал стихи

и не хотел домой,

тоска была утоптана,

как тропка

от варварского сада до реки.

И он прощал.

Под сердцем не болело,

она пряла, читала книги, пела,

они играли рядом во дворе,

у дома дерево росло ветвясь,

и падали плоды в траву и грязь.

И облако вчерашнее летело.

И он прощал.

Враг прежний братом стал,

боль обросла хрящом,

и не болело

потерянное под наркозом тело;

и сколько было рёбер –

кто считал?

И он прощал.

Апостолы от скуки

зевали в норах. Симон крест тащил

(чудовище уже умыло руки).

И Иоанн, купив пузырь чернил,

остригнув стволик медоносных лилий,

писал Евангелье со слов Марии.

***

Когда устанешь, рисуешь волны

мозгокружительного размера,

и будет ветер, штормами полный,

как стих, ведомый слепым Гомером.

И отправляешься в путь с Одиссеем

бороться с чудищем и прочей хренью,

и та, пропавшая в ночи осенней,

сидит у моря, стирая зрение.

И ты, плешивый и гениальный,

смешав победы и поражения,

вернёшь потерянное расстояние

на грудь в ладонях от спящей женщины.

Весна. Сон. Пробуждение

Деревья днями тяжелели,

зевал в остатках сна карниз,

опухшим увальнем неделю

сползали крыши с тёмных крыш.

За выдохом положен вдох

и снова все пути – к Парижу.

Как у Бодлера: жёлтый дом,

летают ласточки и стрижи.

За радостью бредёт тоска,

всё выжигает ниже паха,

и видишь мир всей плотью, как

в Рахманинове слышишь Баха.

Но во всю голову возник

звук, отдалённый от искусства,

и Данте, хмурый проводник,

нас призывает оглянуться.

Пастеризованное

1

Это – бич, и бродяга, и лох,

это – круче бродяги и лоха,

это – сваренный круто горох,

это – щёлканье после гороха.

Это – флейта и барабан,

это – град с барабана на грядку,

это – слёзы роняет баран,

как созвездие, – по порядку.

В мире тесно и духота,

челюсть месяца кривится болью,

мне, читатели, хохотать

бы, ан обсыпаны губы солью.

2

Я трясся, я зажигался и гас,

как будто пропал в зажигалке газ,

я тёк фруктовым при взгляде на вас,

как будто воду спускал в унитаз,

безукоризненное, как стон,

табачного цвета текло в унисон

признанье моё и мою антресоль

при виде ног ваших

тоже трясло.

3

Сто страниц прочитал Пастернаковой книги

и заснул на сто первой от шума метафор.

Мне приснились поэта нужда и вериги

и что я клеветник и пасквилей автор.

И с паучьими жалами серые мухи,

они ели поэтов и кровь их сосали,

собирались в союзы, вздымали руки

и кричали «Варавву!» из тёмного зала.

***

Ветер листья загонит к ограде,

будет снег проявляться всё чаще,

у печи, у камина – вот счастье,

дети солнца и спичке рады.

Тёмный свет в камине играет,

рамы прочны и жарки боты,

деньги заняты до субботы,

ни о чём не жалей, дорогая.

***

Здесь край чертовски нелюдим.

Рот в рот – надышит жизнь метелица,

Вергилий, дьявол, – пьяный в дым,

на ягодицах в ад скользим,

кто не за нами, – пусть застрелится.

И если между адских льдов

сияньем голубым не тронуться, –

привидится: седой Седов,

жена, Москва или любовница.

«Здесь были мира на краю...»

Блаженный Фока спит в раю.

***

День Христос и земля Мария

отсияли и спят.

Спят апостолы, каждый свят.

Спит священник, и дремлет Пилат.

Спят евреи. Варавва распят.

Над горою раскинул крылья,

спит космический аппарат.

***

Весна, как девка, грязна,

не платьем, но мыслию грешной.

Скворец латает скворешню,

гоняет воробышек на

другую усадьбу. Хреново

жидятам в круженье забот.

И даже ругался забор,

укушенный новым словом.

***

Гребёт Михалыч дворик грёбаный

и, гений чистой простоты,

он с божьей матерью на «ты»

и с её сыном, подло проданным.

Он рассуждает: «Рассуждать

не смог бы бог с таким приколом,

когда б его читать-писать

учили в нашей средней школе.

Что в наше время войн и смут,

когда – блиндаж твоя квартира,

и пастухи не поднесут,

ни закуси волхвы, ни мирры.

Что не дорезал царь Урод,

распнут уродцы на майдане,

и прячет миномёт в кармане

заместо ”фигушки!” народ».

И не приветствуя террор,

и тиранию не приемля,

метёт с утра Михалыч двор,

как бог господь волною землю.

***

Нам жизнь на завтра обещали,

мы полагали вечно жить.

Мадера с привкусом печали

и горький запах анаши.

С серпом и молотом плакаты,

как синька с тушью вечера,

рассветы, ночи, дни, закаты,

бега, погони, мусора.

Песок на пляже и на стройке,

кино, халтура и любовь

и по восточной лит. «четвёрка»,

как пьяных строчек у Ли Бо.

И слово Господа в начале,

и мир на блюдечке лежит.

Нам жизнь на завтра обещали,

а мы хотели вечно жить.

***

Тёплый ливень, тополь рваный,

ветер ходит по бурьяну.

Даль запудрена слегка,

день вчерашний в облаках.

И на старой нашей лавке

лист стихов и три булавки.

Божий день. Оса в конверте.

Кто живёт на этом свете?

***

Ночь темна, хоть выколи

глаза сосульками,

над окном торчат.

Наливай, читатель,

у меня две тюльки,

у тебя чай.

По стиха закону

мы язык и слюна.

Полночь корчится на

сладкой дольке лимона.

***

Я наг, я ваш король

из современной сказки,

моя забавна роль,

моё лицо без маски.

Мои дворцы без крыш,

мой хохот до упаду.

Я вечен, как малыш,

который знает правду.

Продолжая наблюдения

1

Теперь каждый дождь – снег,

каждый огонь – пепел,

всякий орёл – перепел,

губ паралич – смех.

Каждый щенок – дог,

тёплый камин – лето.

Утром восходит бог

жизни, вечером – смерти.

2

Приговорённый к смерти

пока не повешен, – жив.

Старцы и дети

равно боятся лжи.

Пчёлы и майский мёд –

жизни сладкая смета.

Приговорённый к смерти

до приговора мёртв.

***

Теперь мне всё – стрельба и взрывы:

пробег ночной локомотива,