Изменить стиль страницы

Ведущим комедиографом в те дни был прославленный Кратин, с которым я имел честь познакомиться в возрасте двенадцати лет. Существует очень мало людей, которых безо всяких натяжек можно назвать отвратительными, но Кратин, безусловно, был одним из них. Это был маленький, скрюченный человечек со злобной усмешкой на устах, руки у него беспрерывно тряслись, даже если он был относительно трезв. Где-нибудь на его одежде всегда присутствовали следы рвоты, а интерес, испытываемый им к мальчикам, был вовсе не педагогического характера. Тем не менее он всегда был желанным гостем как минимум на первую часть ужина, и несмотря не его не слишком почтенные привычки — вроде обыкновения вытирать пальцы о волосы соседа, высморкавшись — я никогда не встречал никого, кроме других комедиографов, кому он по-настоящему не нравился. Он был прирожденным политиком и ненавидел Перикла каждой частичкой своего тщедушного, больного и некрасивого тела. Соответственно, добиться его неугасающей дружбы было нетрудно, и дядя по матери, Филодем, который довольно хорошо его знал, научил меня этому искусству, когда я выразил желание увидеть его.

Чтобы внушить Кратину любовь к себе, нужно сделать всего лишь следующее. Как только беседа свернет на политику, надо принять встревоженный вид, как будто собираешь сделать некое ужасное признание. «Знаю, с моей стороны это глупо, — должен сказать ты, — и я знаю, что именно он превратил нашу страну в то, чем она является сегодня, но в глубине души я знаю, что Перикл неправ насчет...» (здесь нужно вставить злободневную проблему). «Не могу даже сказать, почему, — продолжишь ты с видом застенчивым и слегка при этом запинаясь, — просто вот такое у меня ощущение».

Это ключ к сердцу Кратина. Он тут же взорвется и бросится объяснять, страстно и обильно жестикулируя, в чем именно заключаются ошибки новейшей политики Перикла. Во время этого представления ты должен хмурится и неохотно кивать, как будто помимо воли принужден принять некую великую истину. После этого Кратин поверит что он и только он привел к тебя к праведному образу мысли, и станет твоим другом и политическим союзником на всю жизнь.

После нескольких репетиций мое исполнение было сочтено совершенным, ужин с вином назначен, а на рынке приобрели дешевую подержанную посуду на тот случай, если Кратин примется швыряться столовыми приборами, напившись пьян. Мне досталась роль Ганимеда, виночерпия, а дядя пригласил еще пару старых друзей с крепкими желудками. Как обычно, Кратин был единогласно наречен Владыкой Пира (что означало право выбирать застольные песни, темы для бесед и объявлять, кто будет петь или говорить первым), после чего гости шумно набросились на еду. Затем наступил черед моей сцены, которую я отыграл безукоризненно.

Кратин заглотил наживку, как тунец, и принялся яростно размахивать руками.

— Если бы только, — воскликнул он, расплескав вино на одежды дяди и тут же наклонив горлышко моей амфоры над своим кубком — все в одно движение. — Если бы только афинские избиратели обладали здравым смыслом этого смышленого поганца!

— Ты, верно, полагаешь, — заявил он, трясясь от негодования, — что если идиоты присваивают первый приз пьесе, целиком и полностью состоящей из оскорбительных и непристойных нападок на некоего человека, то из этого следует, что они его не любят.

— Конечно, это же вполне логично.

— Нет, в этом жалком городишке это не так! Каждый год я вытаскиваю его на сцену, и эти дегенераты ходят под себя, веселясь за его счет. Затем они идут домой, переодеваются в чистое, маршируют в собрание и избирают его на следующий срок! Я этого не понимаю; словно бы каждый раз, когда я макаю ублюдка в дерьмо, он становится еще популярнее.

— Может быть, так оно и есть, — сказал дядя. — Может быть, все что ты делаешь — это предоставляешь им возможность сбросить накопившееся раздражение. Не имей они такой возможности, то Перикл, вероятно, не получал бы столько голосов.

— И вообще, — заметил один из гостей, дядин сосед по имени Анаксандр. — Пока приз достается тебе, имеет ли это значение?

Кратин едва не поперхнулся.

— За кого, пропади ты пропадом, ты меня принимаешь? — рявкнул он. — Да за все выигранные мной призы я не дам и дохлой жабы. Что, по-твоему, я хочу от жизни?

— Да ладно, брось, — приветливо ответил Анаксандр. — Вся эта болтовня о священной миссии предназначена для публики. Все знают, что не успеет хор сойти о сцены, поэт и политик отправляются вместе выпивать, и именно поэтому улицы наутро после фестиваля сплошь испятнаны лужами рвоты причудливых цветов. Готов поставить пятьдесят драхм, что если бы Перикл завтра умер, ты бы не знал, куда себя девать. Он твоя кормушка, а ты — его ручной шакал.

Кратин стал пурпурным, как вино в его кубке, и зарычал так, что я слегка перепугался, но мой дядя только улыбнулся.

— Именно такого дерьма я и ожидал от избирателя, — выговорил Кратин наконец, совладав с яростью. — Спорю на пятьдесят драхм, что ты голосовал за этого мелкого педика на последних выборах. Что, голосовал?

— Если говорить прямо, — сказал Анаксандр. — Да, голосовал. И что?

Кратин перегнулся через стол и плюнул Анаксандру в кубок.

— Теперь мы в расчете, — сказал он. — Ты отравил мое вино, я отравил твое.

Анаксандр не нашел эту выходку слишком уж смешной, и даже дядя нахмурился.

Тут мне пришло в голову, что я могу спасти ситуацию; я робко кашлянул и произнес:

— Но разве слова Анаксандра в определенном смысле не верны? Разве не ради призов или создания хороших пьес ты трудишься? Пьеса не становится хуже только оттого, что публика не уловила ее смысл.

Кратин повернулся ко мне с перекошенным лицом.

— Парень-то все-таки не такой уж и смышленый, — сказал он. — Если бы я хотел писать хорошие пьесы, я бы занялся трагедиями, и тогда меня, может быть, не выкидывали так часто со званых ужинов. Если бы все, чего я хотел, заключалось в сочинении ямбов, я бы не уродовался с комедиями, каковые в основном даются тяжким трудом; я бы писал об Эдипе, семерых против Фив и прочем тому подобном дерьме, выигрывал бы все призы в мире один за другим, причем никто не мог бы понять, о чем вообще эти трагедии, включая меня самого. Послушай-ка, я тебе кое что скажу. Если тебе когда-нибудь захочется стать комедиографом — храни тебя боги от этого, это по-настоящему дрянное житьишко, уж поверь — то подыщи себе объект для ненависти и ненавидь его изо всех своих сил. Для меня тут все просто — у меня есть Перикл и я по-настоящему ненавижу его. Поэтому я пишу комедии лучше, чем кто бы то ни было еще. Но ты юн, и потому, вероятно, не ненавидишь никого достаточно сильно, чтобы желать скормить ему его собственные еще теплые внутренности прямо с мясного крюка. Стало быть, тебе придется вообразить, что ты его ненавидишь. Представь, что он убил твоего отца, изнасиловал твою мать, нассал тебе на стенку и разломал подпорки для винограда. Порезав мизинец, говори: это Перикл виноват; если во время сбора урожая пойдет дождь, говори: опять Перикл портит погоду. Все, что пойдет в твоей жизни не так, записывай на своего врага. Действуя таким образом, ты добьешься возникновения у тебя в кишках как бы этакого комка медленно формирующейся какашки, которую тебе так или иначе придется выдавить из себя — и вот так ты начнешь писать комедии. Сперва ты целыми часами будешь строчить вульгарные оскорбления, вроде того, что у Перикла верблюжьи яйца, но вскоре поймешь, что это никуда не годится. Ты обнаружишь, что если хочешь кого-то ранить, нужно писать хорошо, чтобы публика, взрываясь хохотом, объединялась с тобой против твоего врага. Я и посейчас недостаточно хорош, чтобы добиться этого, но поздно плакать. Рано или поздно я заполучу его яйца в качестве сувенира, и уж после этого смогу удалиться от дел и отправиться выращивать бобы.

— Никогда тебе этого не удастся, — сказал дядя. — Или ты ничего не знаешь об афинянах?

— Я был комическим поэтом пятнадцать лет, — ответил Кратин. — Об афинянях я знаю больше, чем любой из живущих.

— Нет, не знаешь, — сказал дядя. — Все, что ты знаешь — это как их рассмешить. Это ремесло, вроде плетения корзин. Ты совершенно определенно не ведаешь, как они работают, иначе не давно бы забросил театр. Если б ты хоть мало-мальски понимал своих сограждан, ты бы понял уже, что более всего они ценят удовольствие, доставляемое словами. Персы любят золото, спартанцы — отвагу, скифы — вино, а афиняне любят остроумные речи. Главное в афинянине то, что он лучше послушает о пиршестве во дворце великого царя, чем сядет и съест вкусную бобовую похлебку, а сбору озимого ячменя предпочитает голосование за захват серебряных рудников Тасоса, — он помедлил, глотнул вина и продолжил. — Как ты думаешь, почему мы изобрели театр, ради всех богов? И если уж на то пошло, почему у нас демократия? Вовсе не потому, что демократия есть наилучшая форма правление; вовсе наоборот, как тебе прекрасно известно. Мы привержены ей только лишь потому, что при демократии, если хочешь чего-то добиться, ты должен уметь хорошо говорить, чтобы все эти земледельцы, колбасники и докеры расходились по утрам из Собрания с головой, полной самой великолепной чепухи о том, что они владеют всем миром. Вот так вот твой возлюбленный Перикл стал любимым племянником Зевса: с помощью красноречия. И удерживается он на своем месте благодаря таким как ты, потому что едва дым от его речей рассеивается и избиратели начинают испытывать желание посмотреть на отчеты о тратах, вы выкатываете свои невероятно смешные пьесы и блистательные стихи, и вот они уже снова лопаются от слов.

— Погоди-ка секундочку, — прервал его Кратин. — Я сочиняю самые лучшие речи в Афинах. Если афиняне действительно готовы делать то, что говорит им самый красноречивый оратор, почему яйца Перикла в этот самый момент не поджариваются на моем очаге?