Изменить стиль страницы

Существует, однако, и другой способ справиться с этой тварью. Мы, мужи Аттики, может принести ее в жертву тому из богов, кто согласится принять подобное приношение, разрубить тушу и поделить ее между демами поровну. Эти запасы позволят нам дотянуть до тех дней, когда наши виноградники и оливковые рощи снова начнут плодоносить. Этот способ может сработать, ибо один раз он уже сработал — во времена Писистрата. Тогда для победы над чудовищем нам понадобился диктатор, и хотя он счел его мертвым и передал тушу сыновьям, чтобы те мирно расчленили ее, чудовище оказалось живо — оно вскинуло голову и загрызло их двумя зубастыми ротиками, которые мы зовем Гармодием и Аристогитоном, а человек по имени Клисфен пришил на место все отрубленные части. А кроме того, диктатор пытался придержать большую часть мяса для себя и своих приспешников. Если вы, мужи Афин, решитесь убить зверя и растащить его плоть по своим деревням, этого окажется достаточно, и мы сможем вечно жить в мире и спокойствии.

Но вы, разумеется, ни что подобное не решитесь. Нет, вы проголосуете за мою казнь, как привыкли; потом вы разойдетесь по домам и уснете сном праведников, как всегда; вы проснетесь наутро и пойдете в Собрание, как обычно; и выслушаете привычную речь о необходимости отправить флот на завоевание луны; флот этот будет уничтожен, а вместе с ним, как водится, тридцать тысяч человек; после этого вы казните какого-нибудь ни в чем неповинного человечишку, потому что он закашлялся во время исполнения священного гимна — как привыкли; а потом вы, по своему обыкновению, будете ломать голову, почему боги ненавидят вас хуже титанов; и казните еще кого-нибудь за то, что он вызвал гнев богов, как так всегда было и будет, пока царь Спарты или великий царь Персии не явятся, чтобы отобрать у вас все опасные игрушки. После этого, состарившись, вы будете рассказывать внукам, что когда-то в Афинах царила демократия, и в те дни по улицам текли липкие потоки меда, и чтобы насытиться, всего-то надо было окунуть в них ломоть хлеба. Вы забудете о доносчиках, о восстаниях, о войне, о чуме, о судах над невинными и о тех невероятных объемах крови, которые можно было купить за три обола. Затем за дело возьмутся историки и поэты, которые поведают всем, что демократия была Золотым веком Афин, который уже не вернуть, и что тогда люди были равны и бескорыстно трудились на благо государства. А что случится потом, как вы думаете? Ну как же, снова и снова будут появляться дураки, желающие установить демократию столь же совершенную, какая царила когда-то в Афинах, в Аттике, и они будут биться между собой в бесконечных войнах, пока стены их городов не почернеют от крови — и все во имя демократии, свободы и неотъемлемых прав человека. Так всегда было, мужи Афин, и так всегда будет, если кто-нибудь раз и навсегда не положит конец этой бессмыслице.

Когда-то в Афинах правил диктатор, и звали его Писистрат. Он захватил власть в результате переворота и ниспроверг демократию. Он обложил город налогами, и на собранные деньги засадил Аттику виноградом и оливами, чтобы в будущем афинский народ мог продавать их плоды и покупать пшеницу, которую не способен вырастить сам. Некоторое время все были счастливы, а потом диктатор умер. Ему наследовали сыновья, которые пытались продолжить его труд, но у афинского народа была теперь еда, и он возжелал развлечений. Афинский народ устал от сыновей Писистрата и захотел от них избавиться, но был слишком труслив, чтобы взяться за оружие. Один из сыновей диктатора увлекся красивым юношей по имени Аристогитон, но у Аристогитона был ревнивый возлюбленный по имени Гармодий. Вдвоем они убили сына диктатора, действуя исключительно трусливо — они дождались фестиваля, спрятали мечи под лавровыми венками и когда сын диктатора проходил мимо, зарубили его. После того, как вся опасная работа была сделана, любовь к свободе забурлила в жилах афинского народа, и он стряхнул ярмо тирании. Первым делом он установил статуи великому Гармодию и великому Аристогитону, кого мы поныне чествуем, как тираноубийц. Вот так мы превозносим тех, кто освободил нас случайно, под влиянием низких чувств. Как должны мы почитать тех, чей единственной целью стала бы наша свобода?

Ну вот, водяные часы ворчат и велят мне закругляться, а я ведь еще не приступил к оправдательной речи. Полагаю, оставшегося времени мне хватит только на то, чтобы признать себя виновным. Да, мужи Афин, я признаюсь. Я разбил статуи, в точности как сказали Демий и Арисофан, сын Филиппа (хотя если между нами, это чистое совпадение). Я разбил статуи, и сделал это хладнокровно и с расчетом ниспровергнуть демократию, потому что хочу, чтобы меня запомнили как истинного Гармодия, как человека, который освободил Афины и дал им закон, перед которым все равны. Ибо, как и Гармодий, я никогда не умру полностью, но будут вечно жить на Островах Блаженных. Разве не так говорится в песне, мужи Афин, в той единственной песне, которую знает каждый афинянин? Я хочу, чтобы вы осудили меня, я умоляю вас осудить меня; пожалуйста, пожалуйста, признайте меня виновным, чтобы я стал мучеником и удостоился статуи на агоре и длиннющей застольной песни в свою честь. Пожалуйста, пожалуйста, отправьте меня в тюрьму, где я смогу вкусить болиголова, который подносили людям получше меня по куда более пустячным поводам. Я призываю вас, мужи Афин — не ради себя, но ради жены и маленького сына — признайте меня виновным, приговорите к смерти, потому что если вы поступите так, то приговорите не только себя и своих детей, но и всех демократов Аттики, и тогда мне не понадобятся мстящие фурии с факелами и в дурацких костюмах, как в хорах Эсхила. Итак, голосуйте, мужи Афин; голосуйте за приговор, как сказал Демий. И помните — любой из вас, кто проголосует за оправдание, является не афинянином, но врагом нашей демократии и всего, за что мы стоим.

Такова была моя речь.

Когда я закончил, воцарилась мертвая тишина, нарушаемая только бурчанием часов. Потом все забормотали, качая головами, как будто произошло что-то непонятное и люди не могли решить, чудо это было или мерзость. Глашатай с чрезвычайно озадаченным видом медленно поднялся на ноги и призвал присяжных отдать голоса.

Обычно после этого начинается сущий кавардак, когда все рвутся к урнам, пихаясь, оттаптывая друг другу ноги и роняя камешки, но на сей раз, казалось, никто не хотел голосовать первым и все ждали, когда же наконец кто-то другой решится выйти вперед; в конце концов глашатай не выдержал и повторил свой призыв. Старичок, о котором я упоминал выше, сгреб посох и поковылял к урнам. Раздался слабый стук, когда его камешек упал в урну — в его случае, голосование не было тайным. Этот стук словно бы разрушил чары и присяжные принялись бросать свои камни — шум поднялся, будто двор суда накрыло дождем.

Я почему-то испытывал полное спокойствие. Не думайте, что я был хоть в какой-то мере уверен в результатах; я понятия не имел, сыграла моя ставка или нет. Я поставил на древнейший комический прием — грубое оскорбление публики; но я столько раз наблюдал, как этот прием приводил к провалу, что считал его таким же надежным, как деревенский мост. И тем не менее я совершенно не волновался, и единственное объяснение этому, которое приходит мне в голову — безразличие. Это не была та беспечность, которую я испытывал на Сицилии или во время чумы — ощущение собственной неуязвимости. Думаю, тогда, в суде, я избавился наконец от этого чувства. Нет, это было скорее удовлетворение от завершенного дела; я отмочил свою Главную Шутку и знал, что она удалась, и мне было совершенно неважно, рассмешила оно кого-нибудь или нет. Внутренне я хохотал, несмотря на то, что редко смеюсь над шутками и никогда — над своими собственными. Это была, так сказать, ударная фраза всей моей жизни, и я верил, что произнес ее с чувством. Если публика не уловила соль — что ж, это ее беда, а не моя вина.

Голосование закончилось и счетчики приступили к своей работе. Они сосчитали голоса и сосчитали их снова; они посовещались с архонтом и еще раз повторили подсчет. Тут уж я начал смеяться вслух, поскольку бессмертные боги явно веселились вместе со мной. Наконец, архонт удовлетворился результатом и кивнул глашатаю, который встал и прочистил горло.

— Результаты голосования таковы, — провозгласил он. — Виновен — двести пятьдесят голосов; невиновен — двести пятьдесят один голос. Подсудимый свободен.

Потрясенная тишина, а потом гомон, какой поднимается, если происходит несчастный случай или уличное убийство. Я, в свою очередь, кивнул присяжным, сказал, спасибо вам большое, и двинулся к выходу из суда, чувствуя себя полное опустошение. Уже у самых ворот путь мне преградила знакомая фигура. На какое-то мгновение меня охватила паника и я заозирался в поисках путей отступления, но моя душа сказала мне не валять дурака. Это был законник Питон, который предлагал давеча написать для меня речь.

— Эвполид, сын Эвхора, — произнес он звучным голосом, — сим призываю тебя в присутствии свидетелей ответить перед судом за невыплату долга пять в драхм за предоставленные тебе профессиональные услуги и процентов с них в сумме двух оболов. Если ты не выплатишь эти деньги вместе с указанными процентами в течение пяти дней, начиная с сегодняшнего, я вызову тебя в Долговой суд в новолуние. Я называю Стрефокла, сына Ксенокла и Пифия, сына Конона, оба из демы Холлида, свидетелями тому, что вызов был оглашен надлежащим образом.

Я занял у кого-то пять драхм и два обола и отдал ему; после этого я начал истерически хохотать и меня отвели домой.