Этот скорбный опыт мне и подсказывал — Рубикон перейдён. После поцелуя, после таких поцелуев дальше всё покатиться по накатанному пути. О, может быть уже сегодня, уже через час-полтора я буду раздевать Машу, шарить жадными руками в самых потаённых уголочках её тела, буду ласкать-горячить неистовыми поцелуями её губы, груди, живот, бёдра!.. Стоны её будут становиться всё громче и бесстыднее, телодвижения всё откровеннее и неистовее, она будет кусать меня от страсти и в самый последний миг, когда переплетённые в экстазе тела наши начнут содрогаться в конвульсиях оргазма, она исступлённо вопьётся ногтями в мою спину, и я от сладостной боли в голос зарычу…

В сей мечтательно-пикантный момент, чуть не спустив, не кончив наяву, я сам себя грубо оборвал-охолонул: ага, и в это время войдёт старлей Чернов или, того чище, старлей Клюев! Да и как ты собираешься, голубчик, всё это осуществить на деле — на полированном столе, что ли? Или, может, прямо на затоптанном полу? Да и вообще, ты разве об этом мечтал-думал? Только об этом?..

И тут я начал вытворять сам с собой невероятные вещи, фантастические! Я смотрел в окно, с третьего своего этажа, как идёт-цокает по асфальту плаца Мария Семёновна к штабному подъезду, прослушал, скорчившись у двери, как она прошла-поднялась (цок! цок!..) по лестнице к себе в поднебесье, задержавшись на секунду (или это только показалось мне?) на моём этаже, затем выбрался почти на цыпочках из штаба и зачем-то вдоль стенки, скрываясь, хотя окна комитета комсомола выходили на другую сторону, на казарму соседнего полка, пробрался домой, в свою роту. Там я, забыв совершенно про обед, запаковался в одеяло и попытался унырнуть в успокоительный сон. Меня слегка лихорадило, голова распухла от дум-переживаний, на душе было смурно. Мне и вправду каким-то чудом удалось часа на два уснуть — словно погрузиться в тёплую ванну, заполненную нирваной томительных грёз.

Изматывающих грёз-сновидений…

4

Нет, правда, так поступают только совсем спятившие!

Помятый с утра комроты Хоменко минуты две изучающе рассматривал мою совсем не бравую стойку, хмурил кустистые брови. Моё заявление-демарш об экстренном выходе в первую смену ему не понравилось. Он засопел, густо задышал перегаром.

— Что-то ты, комсорг, я смотрю, чудить начал, а? И в роте дела совсем забросил — всё по штабам больше ошиваешься.  Из сектора учёта, говорят, не вылазишь… Что, вольным себя уже почувствовал, сынок? Рановато! Или блоть заела? Я блоть-то вышибу! Вот что: пойдёшь сегодня дежурным по роте — понял? Чтоб от безделья и всякой хренотени не маялся…

Капитан, как всегда, был красноречив и резок. Впрочем, может, он и прав, может, действительно, всё это — хренотень? Я и хотел, отодвинувшись от Маши в пространстве подальше, капитально всё обдумать-обмозговать. Я жутко мандражировал. И сам толком не мог объяснить себе — чего я так боялся? Не мужика же её, в конце концов, этого отличника боевой и политической подготовки, которого видел лишь раз и о котором Мария Семёновна говорить-поминать не любила. И не сына Павлика, о котором она говорила-вспоминала с охотою, но которого я видел пока только на фотографиях. Выходит, я её, саму Машу, боюсь? Или — себя? Или всё же того, что должно непременно вот-вот произойти-случиться между нами?..

Вообще-то я смутно догадывался о подспудных причинах накатившей на меня давящей робости. Я не раз проигрывал-прокручивал в воображении эту гнусную картину: я вхожу или вбегаю, или даже влетаю в кабинет Маши на крыльях своей клокочущей (уж разумеется — клокочущей!) любви, бросаюсь к ней, дабы обнять, прижать к пылающему (да, пылающему!) сердцу, страстно (страстно!) поцеловать, как вдруг — ладошка-преграда навстречу, недоуменный взгляд, высокомерное: «Это что ещё такое?!»…

Дежурить по хате мне до этого приходилось всего раза два, с непривычки я к вечеру умайдохался, и когда на вечерней поверке сдал дежурство другому сержанту, с облегчением упал в постель и почти сразу отрубился. Но всё же успел, по извечной своей мазохистской манере, потрогать-пощупать родимые душевные болячки, порасколупывать их: весь день ты, парень, ждал-надеялся, что тебя каким-нибудь макаром пригласят-позовут в штаб, на пятый этаж, ты об этом потаённо мечтал, голубчик, потому что ещё глуп и наивен, как щенок трёхмесячный…

На следующий день, упорно удерживая себя в роте якобы наинеотложнейшими делами-заботами и вздрагивая-замирая от звонков телефона на тумбочке дневального, я продержался до обеда и затем вприпрыжку поскакал в родное ЖЭУ на сантехническую вахту во вторую смену. Уже сравнительно поздно, часов в девять, когда напарник мой, рядовой черпак, один уехал по пустячному вызову прочищать забитый унитаз, я включил душ на полную мощность и всласть помылся-поплескался. Нет, всё же не дурак был папаша Шарко — душ отлично утихомиривает разгулявшиеся нервишки. Я начал петь-напевать ещё под струями, явственно улавливая, несмотря на хреновый слух, в шуме их музыку, продолжал заливаться вполголоса соловьём, напяливая на себя исподнее и форму, ещё мурлыкал и выходя из душевой, расчёсывая свой солдатский куцый чубчик:

У любви как у пташки крылья,

Ля-ля-ля-ля-ля! Ля-ля-ля-а-а!..

И — остолбенел: посреди нашей зачуханной затхлой дежурки невероятная в своей розовой кофточке и светлой юбке стояла Мария Семёновна Клюева, и со смущённой улыбкой смотрела на меня.

— Вы?! — выдохнул я.

— А мы уже опять на «вы»? — спросила она и, явно стараясь побороть смущение, шутливо нахмурила брови. — А вот за ваше пение вас, товарищ сержант, мало на гауптвахту посадить!

— Но как же?.. — в отчаянии глянул я в сторону диспетчерской загородки, мне было не до шуток: оттуда через стекло на нас в упор засматривалась Галина Максимовна — сегодня, как назло, случилась именно её смена.

Маша недоуменно тоже, вслед за мной, посмотрела на глазастую женщину: дескать, в чём дело? Я увлёк её побыстрее на улицу и, поднимаясь вслед за ней по лестнице, чуть не задохнулся наконец от счастья. Её появление именно здесь и именно сейчас было такой фантастической, но такой втайне ожидаемой неожиданностью.

— Маша! — вскричал шёпотом я (в первый раз я так её назвал!). — Ты что не узнала? Это же — Галина Максимовна Сазыкина! Жена командира вашего полка!

— Да? — не очень сильно удивилась Маша. — А мы с ней и не знакомы. Я вообще офицерских жён ни из вашего полка не знаю, ни из нашего. И — слава Богу! А ты вот лучше, дружок, скажи, почему это вдруг носа не кажешь? Я тебе уже второй день на работу Ремарка ношу… Обиделся, что ли?

Я запунцовел, увёл взгляд в сторону, дебильно замычал что-то нечленораздельное (тьфу, какое мерзкое словцо!). Главное, я не знал, как к ней обращаться. Вернее, я хотел снова сказать-вскричать: «Маша!» — обнять-сжать её в объятиях, простонать страстно: «Я по тебе так соскучился!» — и начать её ненасытно целовать, дабы повторилось безумие понедельника, но… Вот именно — растреклятое «но»! Решимости не хватало.

— Маша! — всё-таки вскрикнул я и схватил её в страхе за руку: она хотела сесть на скамью и именно на то место, где сидела ещё совсем недавно Люба. — Пойдём…те отсюда!

Я думал, она повернёт к первому — своему — подъезду, но мы отправились в другую сторону. Уже крепко смеркалось. У третьего подъезда стояла такая же скамья, она была пуста. Мы сели. Я мучительно придумывал шутку, с которой начался бы лёгкий непринуждённый разговор. Я уже дебильную ухмылку на лицо приклеил и начал было: «Муж из командировки возвращается…», как Маша развернулась всем телом ко мне, положила руки мне на плечи и, строго засматривая в глаза, почему-то шёпотом сказала:

— Не надо! Слышишь? Не надо вести себя, как мальчишка! Я что — сама тебе в любви объясниться должна, да? Ты что, ничего не понимаешь?..

Я, оглушённый, обхватил её и уже совсем было решился поцеловать, но она сама — первая — приникла к моим губам…

Когда я чуть очнулся, руки мои обнаружились под её кофточкой, на спине, судорожно расстёгивающие крючочки — я страшно суетился, боясь, что меня остановят-прервут. Я никак не мог разобраться где там что, сцена затягивалась…

Вдруг она, в нетерпении оттолкнув меня, завела свои руки назад, гибко перегнулась, сделала пару лёгких движений и опять приникла ко мне губами. Моя рука тут же скользнула под лёгкую материю и, не встретив препятствий, накрыла-сжала податливый холмик груди. Маша вздрогнула, выгнулась в моих объятиях, стон — то ли её, то ли мой, то ли наш общий — наверное, заставил вздрогнуть жильцов первого этажа. Было страшно неудобно сидеть изогнувшись, с перекрученным телом. Да и никак не получалось запустить под кофточку сразу обе руки. Я уже крайне осмелел, я уже хотел удобства в ласках, я уже мечтал о большем…

И тут меня озарило, я вспомнил — Господи, да как же это я мог позабыть!

— Маша! — я вскочил. — Подожди, Маша! Вот что, Маша! Я совсем забыл, Маша!..

Дело в том, что в подвале именно этого, третьего, подъезда, который тоже занимало наше ЖЭУ, располагался красный уголок — там было сухо, там было чисто, там было пустынно, и там стоял прекрасный теннисный стол. Ещё пару часов назад мы с напарником резались там в пинг-понг, и я, как всегда, надрал его  в десяти великолепных партиях, но не в этом суть, суть-то совершенно в другом, суть в том, что ключ от подвала я до сих пор ещё не отдал, не сдал Галине Максимовне, он, этот распрекрасный красавец ключ, лежал-покоился, голубчик, в кармане моей пижонско-дембельской гимнастёрки, и мне осталось только достать его и применить по назначению — открыть двери рая, где нет ни единой посторонней души, но зато есть великолепный теннисный стол…

Я хотел объяснить всё это Маше, у которой огромные глаза в сумерках казались совсем чёрными и смотрели на меня нетерпеливо и вопросительно. Вдруг взгляд её соскользнул с моего лица куда-то в сторону, за моё плечо, хмельная улыбка начала исчезать-растворяться с её лица, исчезла вовсе, и она, приглушённо вскрикнув, чуть оттолкнула меня. В тот же миг кто-то сзади грубо ухватил меня за плечо и рывком развернул. Я глянул и — как мордой об асфальт: гансы!