Впрочем, под конец встречи, уже перед поездом, Толя-друган спохватился и выразил как бы сочувствие краху семейной жизни Лохова.
— Что за дела! Жалко, Ваня, жалко! Анка твоя — баба неплохая, вот только квёлая. Может, оно и к лучшему, тем более, что короедов нет... Э-э-эх, если б я своих не настрогал, тоже, может, щас бы на свободу подался... Хотя — вру, подлец! Ленка моя — на свете одна такая, лучше не найти!..
Захмелевший Толя даже взялся уговаривать-упрашивать Ивана идти немедленно с чемоданом к нему до хаты и ждать там его возвращения из столицы. Но Лохов всё же перекантовался на вокзале ещё две ночи, дождался друга, помог Скопюкам погрузиться в поезд, расцеловался на прощание и остался на неопределённый, но длительный срок владельцем-хозяином шикарной трёхкомнатной квартиры.
Живи и радуйся.
И Лохов зажил, в общем-то, неплохо.
Скопюки оставили ему на коммунальные траты сразу на три месяца, а потом действительно стали раза два-три в год пересылать обещанные деньги. Конечно, ни в какой театр или на киностудию там Толю-баламута не взяли — ну никак язык вражеский ему не поддавался. Пришлось Толе со временем вспомнить свою первую профессию, благоприобретённую когда-то в советском ПТУ, и устроиться на мебельный бэтриб[6] столяром...
Лохову тоже пришлось — теперь уже в третий раз — менять свою специальность. Но вначале он пустил жильцов, надеясь этим прожить-пропитаться, дабы уже никакая служба-работа не отвлекала его от рифм и верлибров. В средней комнате, бывшей детской, поселилась семейная пара, старички-беженцы из Чечни, а в самой маленькой комнате, спальне, обосновался парень-студент. Большую комнату, зал, Лохов оставил за собой только лишь потому, что там, в мебельной стенке хранилась какая-никакая, но всё же библиотека Скопюков томов в сотню, которую Иван обогатил-пополнил своими заветными книгами, вынутыми из чемодана. Жильцы, слава Богу, подобрались тихие, да Лохову и не привыкать было к коммунальному житью-бытью. Но вскоре деньжат квартирных стало не хватать по весьма прозаической причине — in vino veritas![7]
Иван начал попивать и — попивать крепенько. Когда в одиночестве пить становилось уж вовсе невмоготу, он пытался первое время соблазнять на собутыльничество жильцов-соседей, но те оказались кто трезвенником, кто язвенником. Тогда Лохов взялся похаживать в Дом печати. Раньше он робел войти в этот Храм Слова, опусы свои стихотворные пересылал по почте, тем же порядком получал и смехотворные гонорарии. А тут один раз зашёл во взбодрённо-смелом состоянии духа, второй... Понравилось.
В областной писательской организации, в затрапезном кабинете на 6-м этаже, встретили его радушно. Впрочем, как он потом подметил, там всех встречали радушно, особенно если посетитель уже имел в портфеле или кармане эликсир вдохновения или по первому же намёку бежал за ним в ближайший комок. Лохов раз сбегал, второй, а потом уже на равных с другими и скидывался, и угощался от даров других посетителей писательского штаба. Здесь, если продолжить сравнение, толклись-кучковались одни и те же четыре-пять профлитераторов, словно штабные офицеры, да двое-трое вестовых из литактива, а остальную армию барановских членов Союза писателей (человек двадцать) Иван так никогда и не увидел: то ли, как и положено, сидели по домам и писали, то ли, наоборот, писательство совершенно забросили, то ли, наконец, по причине возраста и болезней напрочь забыли пить-опохмеляться.
Конечно, поэтического и романтического в этих почти ежедневных пьянках-попойках было маловато. Какое там шампанское, какая там знаменитая пушкинская жжёнка! Чернозёмные пииты и эпики употребляли только дешёвую водку и преимущественно без закуски — не из бахвальства, разумеется, а из экономических соображений в пользу лишней бутылочки. И Лохов приучился, в конце концов, впихивать в себя опилочную тёплую водку и затыкать её в пищеводе бутербродом с солёной килькой или просто заплесневелым сухарём.
Новые товарищи обещали уже вскоре принять его в Союз писателей...
Познакомился Иван в Доме печати и с некоторыми журналистами, научился заходить как бы по-свойски в редакционные кабинеты, правда, не уставая по извечной своей привычке прикланиваться, бормотать к делу и без дела «спасибо» и «простите-извините». Вскоре ему, во время очередной попойки, и предложили место ответственного секретаря в районке «Голос Черноземья». Газета хотя и обслуживала громадный сельский район, расположенный кольцом вокруг областного центра, но тираж имела мизерный, чуть больше тысячи экземпляров. Журналисты во время редакционной летучки-планёрки, кромсая на свежем номере «Голоса Черноземья» трупик тощей селёдки, искренне недоумевали: ну чего этим сельским труженикам ещё надо? Сводка о ходе посевной есть, снимок передовой доярки на месте, обещательная речь-статья главы районной администрации во весь разворот...
Лохов, став ответсеком, должен был добавить на страницы агонизирующей газеты поэзии в прямом и переносном смыслах. Поначалу он попытался разделить-размежевать три процесса: дружбу с писателями, питие водки и делание газеты, догадываясь, что это пошло бы на пользу «Голосу Черноземья» и его читателям-подписчикам. Но, увы, ни опыта, ни характера Ивану не хватало. Эти несчастные читатели-подписчики попали из огня да в полымя: районка из хотя и не читабельного, но всё же сельского издания начала перерождаться-превращаться в орган штаба областной писательской организации. Лохов порой, мучаясь тяжким похмельем, раскрывал утром свежий номер своего «Голоса Черноземья» и его начинало мутить мучительнее, его просто выворачивало на газетный разворот, где теперь вместо казённого доклада чиновника, который врал и учил-поучал читателей без особых словесных ухищрений и претензий, громоздилось, к примеру, тягомотное «эссе» местного живого классика Байстрыкина, прославившегося в литературе тем, что, будучи студентом-комсоргом Литинститута, ездил по «комсомольской путёвке» в Переделкино бить окна дачи опального Пастернака. Теперь он велеречиво поучал землепашцев и доярок, как надо правильно понимать выражение Достоевского «Мир спасёт красота» и эпиграф к роману Льва Толстого «Мне отмщение, и Аз воздам»...
А когда Лохов переворачивал газетную страницу, он в отчаянии стискивал свою несчастную лысую похмельную головушку: на четвёртой полосе «Голоса Черноземья» изобильно теснились стихотворные «голоса» его постоянных напарников-наставников по литроболу. Хуже того, Иван среди этой антологии поэтических поделок с отвращением зрил и свои опусы, которые, может быть, и выделялись уровнем, но печатать самого себя в своей газете — это здорово напоминало развлечение библейского Онана...
Одним словом, нехорошо как-то, не совсем этично. Это Лохов по трезвому понимал-чувствовал вполне и клялся больше не поддаваться на провокации штабистов-классиков. Но где ж тут устоишь после второго стакана под сухарь, когда тебя начинают хлопать по плечу и бодрить криками: «Старик, ты тоже гений!..» Порой так хочется совсем и до конца поверить в свой талант и неизбежность славы.
Особенно — по пьяни.
Кризис назревал. И — свершился.
Однажды, как обычно, сидели в писательской берлоге на 6-м этаже, пили. У Лохова раскалывалась голова, крепко прихватило желудок, разыгрался геморрой. Иван ёрзал на стуле, кривился, никак не мог словить кайф от выпиваемого, да и не пил почти. Говорили, по обыкновению, о водке, бабах, бабках, но пришла-таки очередь и литературы. Обсудили и пришли к выводу, что никакой Солженицын не писатель, а Юрий Кузнецов и вовсе не поэт…
Потом самый шумливый и шебутной, как пацан, несмотря на свои шестьдесят пропитых лет, Аркадий Телятников закричал свои свежепридуманные стихи:
Встанет колос здесь по пояс
Иль поднимется трава...
Человек идёт по полю
От машинного двора...
И вдруг Лохов не выдержал, чего никогда с ним не случалось, оборвал без всяких извинений, сжимая кулаками свои виски, взмолился:
— Аркадий! Арка-а-ади-и-ий! Ты мне друг, но истина дороже: нельзя так, нельзя! «Пояс — полю»... «трава — двора»... Это даже не недостаточные рифмы и даже не банальные или приблизительные, это совсем не рифмы...
— Да хватит тебе! — отмахнулся Аркадий, поддёргивая самодовольно джинсы. — Достаточные-предостаточные, банальные-тональные... Рифмы они и есть рифмы!
Иван окончательно утерял опору, его словно лично обидели-оскорбили. Он вскочил, стукнул кулаком по столешнице так, что его стопка опрокинулась, и почти закричал:
— Только безграмотный человек может так говорить! Да ты, Аркадий, знаешь ли вообще, что такое рифма? Так вот запомни: рифма бывает мужская и женская, ассонансная и диссонансная, оригинальная и банальная, достаточная и недостаточная, открытая и внутренняя, богатая и приблизительная...
Лохов почти задохнулся, форсируя голос. Собутыльники оторопело на него взирали. Иван выбрался из-за стола, пошёл к двери и, размахивая указующим перстом правой руки, продолжал на ходу:
— А ещё рифма бывает и глагольная, и глубокая, и грамматическая, и каламбурная... Мало? Бывает корневая, бывает неточная, бывает омонимическая... Бывает неравносложная! Бывает разнородная! Бывает разноударная!..
Уже от двери, взявшись за ручку, Иван выдал ещё очередь:
— Я уж не говорю, что рифма бывает составная, бывает тавтологическая, бывает тематическая, бывает точная, бывает усечённая!.. И даже, Аркадий Васильевич, запомни это особо: бывает рифма-эхо!..
Лохов вышел и хлопнул дверью так, что по всем этажам Дома печати загуляла-пронеслась вот эта как раз самая рифма...