Изменить стиль страницы

МАТЕРИНСКИЙ ДАР

Точно раскаленными углями жгло сердце бай Павла, когда вязали руки единственному его сыну Ивану, когда уводили его.

Полицейские приходили в корчму, уходили. Он им подавал стаканчики с ракией и, не уставая, просил:

— На, выпей! Да присмотри, как бы там у вас с сыном моим не случилось чего.

Полицейские ухмылялись, выливали ракию себе в горло, кивали, уходили, чтобы снова вернуться. И снова пили, и снова качали головой.

Бай Павел ходил и к адвокатам. Те его успокаивали:

— Если заведут дело, мы тебя не оставим!

«Легко им рассуждать, — вздыхал бай Павел. — Не знают они, что значит обрубить у дерева корни».

Он расстегивал рубашку, будто она была причиной страдания, душившего его, тихо поглаживал ладонью грудь у самого сердца.

На следующий день во двор влетела Мария, тетка Ивана по материнской линии. Закричала, запричитала:

— Ты зачем им его отдал, висельник? Рук не было, чтобы их остановить? — Она так расходилась, что ее проклятия были слышны даже в соседнем квартале.

Бай Павел не выдержал. Что-то горячее ударило ему в голову, пусто стало в сердце, дом и двор завертелись у него перед глазами, опрокинулись. Он покачнулся, потерял равновесие и тихо, без стона сполз на землю.

Его внесли в комнату. Потом тетя собрала еду, одежду, одеяло и пошла в участок. Напрасно она умоляла, напрасно плакала, напрасно упрашивала. Ничто не помогло. Ничто не тронуло жестокие сердца полицейских. Свидания с Иваном ей не разрешили.

А Иван в это время сидел в подвале, напряженно ожидая, что его вот-вот вызовут. Ждал, но… Дверь приоткрылась, сквозь щель хлынул холод и всколыхнул спертый воздух камеры. На пороге показался охранник.

— Эй, парень, держи-ка! Вот тебе одеяло! Твои прислали. Бери! — пугливо проговорил он и поспешил закрыть дверь.

Иван наклонился, взял вылинявшее, старенькое одеяло. Поднял его и прижал к груди. Одеяльце, сотканное руками его матери, самого дорогого ему человека! Слишком рано умерла она.

Узоры на одеяле, темные и светлые, походили на землю, которую горцы Балкана пахали деревянными сохами. Эти узоры сменяли друг друга, словно солнце и тень, словно радость и мука.

«Это душу свою выткала мама. Немного она знала радости, потому-то светлых полосок и меньше», — подумал Иван.

Мама! Он не помнил ее, но образ, который он создал для себя по рассказам своих деда и тети, во всей полноте жил в его сердце. Он представлял ее себе стройной, с широким белым лицом и длинными русалочьими волосами. У нее, быстрой словно косуля, был голос соловья. Когда она пела, прохожие останавливались, чтобы послушать. Она пела, а они плакали, потому что все песни ее были жалобные-жалобные.

«Судьба, Иванчо! Жестокая и черная судьба! От нее человек уйти не может», — часто утешала его тетя.

Эти слова, он слышал это, часто повторяли и бедные, иссохшие люди, сидевшие в задымленной корчме его отца. Судьба бедняцкая. Испольщина… Батрачество… Нужда…

Однажды подвыпивший старец погладил его по волосам. Глаза его, большие и влажные, были переполнены страданием. Гладил старик его по волосам и выплакивал муку свою как перед взрослым человеком.

«Жизнь наша, сынок, горькая давит. Бедняку жить что по стерне босым ходить. А мы ходим, ходим… Ступни все в ранах…»

Судьба! Все ее проклинали, стискивали кулаки, слезы роняли, но молчали. А горечь копилась, копилась и превращалась в боль.

Эта проклятая судьба лишила его материнской ласки, доброго материнского слова, материнской заботы. Тяжело было старому человеку, но знал ли этот добрый бедняк, что нет на этом свете ничего тяжелее сиротской доли, сиротской неволи, сиротской муки? Знал ли этот старый человек, что он, Иван, часто, скрывшись в каком-нибудь укромном уголке за сараем, вспоминает, как хоронили его маму, как скорбели женщины, оплакивающие ее?

Повозка со скрипом катила по кривым улицам, навсегда унося от него любовь и защиту, ласку и теплые материнские глаза. Родные и близкие оплакивали усопшую, и в их рыданиях можно было услышать имена сестер Ивана, но чаще всего упоминалось его имя.

Одна из старушек развязала завязанный на конце покрывавшего ее голову платка узел, извлекла оттуда бог знает когда положенный туда кусочек сахара, подала ему:

— На, возьми, милый! Попробуй! Послади свои губки, а то они у тебя уж слезами просолились.

Иван шел за повозкой с сухими глазами.

Проклятый день! Проклятое безжалостное время!

На девятый день после смерти матери отец привел в дом другую женщину. Мать? Мог ли мальчик называть так чужую для него женщину? У нее было трое своих детей.

Годы шли своей чередой, наполненные тоской и печалью. Сколько слез было выплакано! Он все чаще прислушивался к разговорам мужчин, собиравшихся посидеть на солнышке около их дома.

— Нету бога! — с болью сказал однажды сухощавый пожилой крестьянин.

— Бога? — спросил другой. — А мы уж давно знаем, что нету его, бога-то. А раз нету, то опора наша — топор. Топор, топор в руки нам нужен, чтобы разговаривать с этими кровопийцами…

Иван лежал, закрыв глаза, и мысли его блуждали по прошлым дням и дорогам, возвращали его туда, чтобы наполнить душу горечью, мукой. Усталость унесла его в дремоту. Одеяльце, материнское одеяльце согрело ему озябшие ноги. И образ матери вновь ожил перед ним. Она смотрела на него, нежно улыбаясь, и шептала ему теплым, мягким голосом:

«Держись, держись, сынок! — Рука ее, вся в мозолях и трещинках, нежно опускалась на его лоб. Он пылал, горел, как уголь. — Боже милостивый», — шептала и всхлипывала мать.

«Бей его!» — кричал Йордан Темница.

И полицейские били. Крупные и сильные мужчины, они били его, били без устали резиновыми палками…

«Мамочка, холодно мне. Только ты меня можешь согреть, мама. Своей рукой, мама, своими губами, своим дыханием… милая мамочка!..»

Две руки подняли его с пола. Две крепких грубых руки зажали его словно в тисках. Свистели нагайки, били его по обнаженному телу. Тело вздрагивало от ударов, извивалось, корчилось, замирало. И сквозь эти мучительные, градом сыпавшиеся на него удары он слышал только один голос, знакомый и близкий, доходивший до него из небытия, дорогой ему до слез голос его матери. Он кричал и приказывал:

«Не убивайте моего деточку! Не убивайте моего ребенка!»

И пара глаз, милых, дорогих ему глаз наплывала на него, становилась все ближе и ближе, приближалась к самому его лицу.

— Мама!.. — крикнул Иван и протянул руки.

— Не только мать свою будешь звать, а и молоко, каким она тебя выкормила, с кровью выблюешь. Кишки свои повыплевываешь, если не скажешь нам все, что надо! — В дверях стоял старший полицейский Цано Стефанов.

И снова лестница. И снова колченогий стул в комнате Йордана Темницы. И снова…