Однажды сижу на скамейке и вижу: мой Уши-Вертолет встал у самой клетки.
Всегда мы кости волкам бросали из-за барьера, а тут он доверился волкам. Протягивает руку, а навстречу из-за прутьев просунула морду молодая мышастая волчица.
Я вся обмякла от страху. Что делать? Побежать? Не поспею. Крикнуть? Парень упрямый. Только поторопится сделать, что задумано! Его криком не остановишь, волчицу осердишь. Гляжу — не дышу. Все ближе да ближе ладошка.
Прижалась волчица брюхом к полу, лежит, не двинется, не шелохнется. Морда чернеет меж прутьями. Хоп! Блеснула зубами, ухватила кость. Я дух перевела, а она бросила кость и снова — шасть к прутьям.
И кровь, кровь, кровь по снегу.
Сообразила она, значит, что кость — оглодыш, а тут, возле самой морды, не кость, живое мясо.
Скатилась я кубарем, вытащила ушастика из-за барьера. Молчит, крепится, понимает — сам виноват. На руке у него, на среднем пальце, суставчик как срезан.
Волчица в угол забилась, лежит недвижимо, только шерсть стоит на загривке да глаза облудели, пеленою покрылись, туском.
Свела я мальчонку к доктору. Веду оттуда домой, ругаю что есть силы:
— Обласкался волк, а ведь зубы-то у него все те же! Об чем ты, уши безголовые, думал?
— Я думал, как Дуров. Мама рассказывала.
— Не Дуров ты, а Иванушка-дурачок или сам Лутоня-махоня.
— А это кто — Лутоня-махоня?
— Умный, прежде чем выстрелит, прицел берет, расчет ведет, а Лутоня-махоня на трех сваях держится — авось, небось да как-нибудь.
— Я на эту волчицу прицелился и по дням считал. Каждый день на сантиметр ближе. У меня и расчет и прицел был.
— Гляди, — говорю, — какой меткий стрелок, попадешь в чисто поле, как в копеечку!
Да с досады щелк его по лбу!
Только ушами пошевелил:
— За что ты меня?
— Не будь оплошен, будь начеку! Что конь леченый, что недруг замиренный, что волк кормленый… Нету в них правды и не будет.
Поглядел на меня, покачал головой:
— Неправильно говоришь.
С досады я его еще крепче стукнула:
— Ах ты, волчья снедь! Туда же еще, спорить! Ходи всю жизнь без пальца, раз глуп да упрям, Лутоня-махоня, Уши-Вертолет!
Вскоре я уехала. Много минуло лет. Много испытала и радости и горя, много повидала чудес, а все не позабылись те волчьи пляски. Сама ли увижу фальшивую ласку, в газете ли прочту про облыжные, льстивые речи — сразу вспомню.
И бывает, прибредится в тревожном сне все, как тогда: вокзал, перерезанный пополам, капель-водоклев, а вдали монотонная вражья песня, под которую впору грешникам заколачивать гвозди в свои гробы.
И под эту похоронную, под весеннюю капель-перезвон, щерясь волчьими улыбками, кругом, цугом, пляшут-скачут серые, мышастые, клыкастые, матерые…
Пляшут серые волки…
А того чаще вспоминала я про мальчонку, что, сидючи в подвале, надумался, начитался, натосковался, а вылез из подвала — и с доброй ладонью в волчью пасть.
И чем-то утешал меня, дурочку, Иванушка-дурачок… Настигнет ли беда, наткнусь ли на лихого человека — вспомню про него, да и подумаю: а ведь русский Иванушка-дурачок хоть не сразу, да одолел всех хитрецов. И не дурачок он. Он умен, да не умничает, силен, да не петушится. Отдает разум и силу не пустой похвальбишке, а правому делу.
И захотелось мне узнать про Иванушку-дурачка, «волчью снедь». Разыскала концы, послала письмо. В ответ получаю телеграмму:
«Еду пароходом двадцатого Приходите пристань повидать Уши-Вертолет».
Встречает он меня на пристани — сам щуплый, волосы раскудрявились, лбина огромная, уши поуменьшились, а все на свету розовеют. Повел он меня к себе в каюту, рассказал: кончает зоологическое отделение, едет на практику с экспедицией.
Я спрашиваю:
— Помнишь ли волчьи пляски и как ты, несмышленыш, со мной спорил?
Он не ответил, а тихонько свистнул.
Из-под стола вышла овчарка. Только гляжу, лапы больно когтисто стучат по полу, да хребетина остра, да загривок могуч, да голова крупна не по-собачьи, да хвост палкой.
— Волк?! — отодвигаюсь и бранюсь со страху: — Ах ты, волчья снедь, Лутоня-махоня, Уши-Вертолет! Видно, мало с тебя одного пальца! Покуда тебе все десять не отгрызут, не наберешься ни острастки, ни разума!
А он улыбается и сует в волчью пасть ладонь да перебирает пальцами меж волчьими зубами. У меня и сердце захолонуло от страха и от надежды.
— Милый… — говорю, — неужто добром добился? Неужто совсем без железа?
Улыбнулся Уши-Вертолет грустновато:
— Врать не хочу…
Вынул из кармана левую руку. Пол-ладони недостает, а та половина, что осталась, вся в рубцах. Этой рукой приоткрыл чемодан, а в нем намордник, да ошейник со сторожкими шипами, да револьвер аккуратный вороненого цвета. Железо на железе.
— Держу под рукой, — говорит.
Прощаться ли с надеждой моей, с Иванушкой-дурачком, что столько лет утешал мне сердце?
Нет.
Пусть оно лежит под рукой — каленое, граненое, вороненое! Пусть лежит, да не под всякой рукой! Лишь под такой вот, что сама себя не пожалела для доброй воли.
Под такой рукой и огонь осторожен, и пуля праведна, и железо надежно. Пусть лежит оно, надежное, под доброй рукой.
И пусть пляшут вокруг той руки серые волки.
Один волчий век пропляшут, второй волчий век пропляшут, а на третий век, может, и допляшутся до края людской души?..