Изменить стиль страницы

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Пархоменко положил на седло голову и, вытянув тело на бурке, лежал у самого окна. За редкими смятыми кустами сирени горел костер, разложенный не столько для тепла, сколько для веселья. Коновод-татарин прохаживал вороного коня начдива. Время от времени лоснящиеся бока коня попадали на свет костра, и тогда видно было узкое лицо коновода и его неизменную улыбку, открывающую, казалось, множество блестящих белых зубов.

— …А вот у нас тоже было: на реке Маныч, хутор Весенний, — слышалось от костра, — шестая дивизия гонит белых, а мы думаем — это деникинцы наступают…

— И бежать?

— Мы? Угадал. Бежать! Верст десять так бежали, а вечером Буденный созывает нас и берет в оборот: «Вы, сукины дети, если не хотите защищать Советскую власть и пролетарскую диктатуру, хоть бы шкурой своей дорожили. Сорвемся здесь, не разобьем Деникина, будем катиться аж до самой Москвы, прямо по шоссе, по камням, по ухабам, да не на коне, а на своей спине!»

— Ну, а вы? — спросил тот же тоненький голосок, спрашивавший ординарца раньше.

— Мы? Сознание тогда не было такое полное, как сейчас. Но все ж нам совестно. Начали драться. Теперь народ сознательней…

— Какое сравненье! — послышался голос Ламычева. Он шумно спрыгнул с коня, взял уголек, закурил. — Никакого сравненья! Прорыва не сделали, но и не отступили. Раз. А второе — каких коней нам, братцы, из резерва привели! Народ нажертвовал. С такими конями пинка пану дадим… А что, начдив здесь?

— Спит, кажись.

— Чего ж вы орете, черти, во все горло? — сказал Ламычев, на цыпочках направляясь в избу.

Он вошел, стараясь без скрипа закрыть за собой дверь, поискал по старой привычке икону, перекрестился в пустой угол и тогда только посмотрел на Пархоменко. Тот лежал, закрыв глаза, в пальцах у него торчала погасшая папироска. На краю стола, возле разорванной пополам пачки светлой пахучей махорки и клочков газетной бумаги, сидел Колоколов, положив на колени трехверстку. Поднимая к ней свечу, он вносил на карту какие-то отметки, иногда заглядывая в свою записную книжку.

Так как в комнате, кроме скамьи, на которой дремал Пархоменко, никаких сидений не было, Ламычев сел на стол, рядом с Колоколовым, и хриплым шепотом спросил начштаба:

— Давно спит?

— Через полчаса вставать. У командарма спешное совещание…

— А, раз совещание, надо подкрепиться. Александр Яковлевич! — сказал Ламычев так громко, что начштаба схватил его за руку. — Вставай-ка, дело есть.

Пархоменко раскрыл глаза.

— Да я и не сплю. Про семейных своих думал. Писем давно от них нету.

— Письмо есть, — сказал Ламычев, кладя измятый коричневый конверт на бурку, — читай. И вторая редкость тоже имеется.

Он достал из кармана шаровар полбутылки водки, стакан, завернутый в цветной платок сомнительной чистоты, и кусок темной колбасы. Налив стакан до краев и с сожалением поглядев на жалкие остатки в бутылке, он протянул стакан Пархоменко.

Пархоменко, читая письмо, не глядя взял стакан, пальцем, тоже не глядя, отметил на нем треть, выпил и вернул Ламычеву. Тот указал на стакан Колоколову. Колоколов тоже отмерил пальцем треть и выпил с мучительным выражением лица. Ламычев допил остальное. Так как колбасу никто не рискнул есть, он положил ее в мокрый стакан, завернул все в платок и сунул провизию свою опять в карман.

— Что пишут?

— Благополучно, — сказал Пархоменко. — Теперь я сосну.

Он лег навзничь, плотно закрыл рот и сразу захрапел. Колоколов взглянул на часы и сделал в записной книжке отметку: ему приказано было разбудить начдива через двадцать пять минут. Ламычев, бросив шинель на пол, тоже прилег отдохнуть. Свеча, потрескивая и распространяя запах плохого сала, горела тускло. Но ее неяркий свет нисколько не мешал работе Колоколова, наоборот, помогал: хотелось сделать больше, лучше, быстрей. Пархоменко прав, твердя постоянно, что в эти великие дни надо и работать и сражаться с великим напором.

Совещание начдивов, комиссаров, начальников штабов и крупнейших политработников было созвано поздно ночью, почти на рассвете.

К белой хате, окруженной садом, в котором дышали кони и догорали костры, медленно съезжались усталые всадники. При виде белой хаты командарма усталость проходила, сменяясь каким-то едким и горьким чувством. Пархоменко, как и Фома Бондарь, как и Колоколов, весь наполнился этим чувством беспокойства.

В просторной, освещенной тремя большими лампами «молния» хате было тихо. Тимошенко не спеша чертил, едва касаясь углем, по белой, видимо сегодня побеленной печи; он показывал, как шла его дивизия. Ворошилов сидел в углу, у двери, ведущей в соседнюю горницу. Лицо у него было взволнованное и сердитое. Буденный раскрыл окно, морщась, посмотрел, не остался ли кто на дворе. Пропел срывающимся голосом петух, и из тьмы послышалось хлопанье крыльев. Буденный спросил:

— Все собрались? Начнем?

— Начнем, — сказал Ворошилов и встал.

Он прошелся по хате, заложив пальцы за широкий и толстый ременный пояс.

— Нужно говорить, товарищи комдивы, комбриги и политработники, почему вы не выполнили приказа. Посмотрите на карту, — что вам приказано и что вы сделали?

Комдивы и комбриги, избегая взглядов Ворошилова и Буденного, толпились у печи, не подходя к столу, покрытому белой скатертью с алыми вышивками по краям. Лампа, поставленная на крынку, освещала стол и карту, конец которой свисал до полу.

Ворошилов, подойдя к столу, приподнял край карты. Буденный сидел на табурете, положив саблю на колени, слегка покачивая ее и внимательно разглядывая командиров. За спиной его видно было лицо Городовикова с узкими пронзительными глазами и, на фоне белой, стены, с неимоверно, казалось, черными усами.

Ворошилов, огласив порядок дня, сказал:

— Докладывают об обстоятельствах невыполнения приказа комдивы и военные комиссары. Просил бы говорить короче. Короче — всегда толковей.

Начдивы заговорили о потерях дивизий, о стойкости белопольской пехоты, о том, что панская пехота употребляет много ручных бомб, что у панов большие и мощные бронемашины, а окопы сильно укреплены.

— А что, перед наступлением это не было известно? — спросил Ворошилов. — Все и всем было известно. Продолжайте и объясняйте, почему вы не выполнили приказа.

Командиры молчали.

Ворошилов продолжал:

— Мы обещали нашей конницей смять ряды белополяков — и обещания своего не выполнили. Наиболее удачно бились сегодня четырнадцатая и четвертая. Операции белопольской конницы и пехоты ими были парализованы, и беда, угрожавшая флангам и тылу Конармии в результате возможного прорыва врага, была ликвидирована. Мы много выиграли…

— Отчасти благодаря случайности, — доложил Буденный. — Генерал Корницкий во время боя получил приказ идти в другую сторону. Он начал поворачивать, а тут неожиданно ударил на него Пархоменко всей дивизией. Корницкий хотел исправить положение, атаковал Пархоменко, но было поздно. Преувеличивать успехи Пархоменко не будем. Дрались хорошо, но надо драться еще лучше. Что вы скажете, товарищ Пархоменко?

— Я скажу, что прав товарищ Буденный и прав товарищ Ворошилов. Мой успех не развернут. Скажу больше того: стойкость некоторых частей падала. Приходилось ее поднимать. Говорить об этом нелегко… Не буду ссылаться на непрестанные дожди и грязь, мешающие атакам…

— И не нужно ссылаться, — сказал Буденный. — Разумеется, есть разница борьбы и на деникинском и на белопольском фронте! Война степная и война окопная, так как пан опирается на окоп, а мы плохо изучили, как нам брать эти окопы, — не одно и то же. Белополяки хорошо вооружены, потому что их вооружал весь капитализм. Весь! Об этом надо сильно подумать. Мне кажется, что сегодняшний отпор со стороны панов объясняется излишней горячностью наших бойцов и командиров, а также отсутствием большой и крепкой организованности. Гарцевать гарцевали. Кидаться в разные стороны кидались. А сделать самое главное — нащупать слабое место противника — не смогли. И, надо сознаться, мы до сих пор не знаем этого слабого места. Плохо, что не знаем! Можем из-за этого потерять свои преимущества: внезапность и быстроту разворота конницы.

Он ударил крепкой ладонью по карте и проговорил:

— Реввоенсовет категорически требует выполнения приказа о прорыве!

Ворошилов заговорил короткими фразами, недовольно поглядывая на комдивов:

— Отпор показался вам неожиданным? Еще бы! Слишком вы, товарищи, самоуверенны. Противника вы и не считаете за серьезную силу. Это — плохо, безобразно плохо! Обращать на противника серьезное внимание — значит обращать на себя серьезное внимание, значит работать над собой! Ну, что вы еще скажете?

Разгорелся спор о частностях — как наступать.

Тимошенко настаивал, что комсостав должен усиленно учить кавалерию действиям в пешем строю.

Возражали Пархоменко и Городовиков. Комбинированный — пеший и конный — строй — очень хорошо, и мы его будем применять. Но это вовсе не значит, что мы должны спешить всю нашу конницу.

— Кто говорит о спешивании всей Конармии? Тогда надо ей и имя переменить! — вспылил Тимошенко.

Заговорили по двое, по трое сразу. Но по всему было видно, что договаривались уже мысли второстепенные, что требование командования о большей спаянности частей не только понятно, но и будет выполнено.

i_018.jpeg

Ворошилов, поняв это настроение, улыбнувшись почти незаметно, взглянул на Буденного.

Буденный перехватил эту улыбку, и лицо его повеселело, хотя он и всячески старался скрыть это.

Быть может, одному Пархоменко, хорошо знавшему Ворошилова, стало целиком понятно изменение, охватившее Климента Ефремовича. Пархоменко еще раз взглянул на него. «Выйдет дело!» — подумал он. И, весь внутренне дрожа от восхищения пред событиями, которые развернутся через некоторое время и которым суждено будет сильно повлиять на исход войны с белополяками, начал внимательно слушать Буденного. И, слушая Буденного, он твердил про себя с все нарастающей и нарастающей силой: «Выйдет, выйдет дело!»