Изменить стиль страницы
3

Лыков ничего был учитель. Тимофею не нравилось только, что девчонки шибко в него влюбляются. Самые разные девчонки — старшеклассницы и помоложе. На переменке Лыков пройдет по коридору, девчонки вытаращиваются и ну вертеться, ну хихикать, будто их щекочут. А Санька Желтякова, дочка продавщицы, до того втюрилась, что начала печной известкой щеки белить. Однажды набелилась сверх меры, стала на снежную бабу похожа, Дмитрий Алексеевич заметил и спрашивает:

— Тебе нездоровится, Желтякова?

— Да, — говорит, — сердце.

— Иди домой, я отпускаю.

— Ой нет, Дмитрий Алексеевич! Зачем, Дмитрий Алексеевич!.. Я на вашем уроке досижу.

Когда шли домой после уроков, Тимофей эту Саньку головой в сугроб запихал, чтобы остыла маленько от любви.

Весной, перед каникулами, Тимофей принес в школу два патрона от сигнальных ракет. Настоящие были патроны, один с зеленой каемкой, другой — с красной. Тимофей их получил от Кольки Бубнова, который на аэродроме служит. Одну ракету, зеленую, Тимофей в уборной зажег. Здорово получилось: из картонной гильзы искры снопами летели, потом зеленое фырчащее пламя и дым винтом! Ребята, которые в уборную набились, как ошпаренные выскочили. Смеху было!.. А вторую ракету, красную, Тимофей решил в классе поджечь, чтобы всех девчонок настращать до смерти. Зажег потихонечку, а ракета, наверно, попалась бракованная — вдруг завизжала свиньей и стала вырываться из рук. Сразу раскалилась, ладонь жжет, не ухватишь никак! Хохот в классе, вопли, а Тимофей сам напугался — чувствует, не удержать. До последней секунды терпел — сиганула ракета в стенку, от нее в другую стенку и пошла кружить по полу… Бой в Крыму, все в дыму, ребята в окно прыгают…

Вбежал в класс Дмитрий Алексеевич, еще не понял, что это такое, но сразу ногами на ракету — затаптывать!

— Дверь настежь! Окна!!

Вынесло дым, Дмитрий Алексеевич стоит на остатках ракеты, и брюки у него тлеют.

— Кто сделал?!

— Я, — сказал Тимофей.

— Балбес! Вон отсюда! Хотя нет, приберешь в классе, потом выгоню.

Тимофей принес веник, начал подметать сажу и какие-то серые хлопья — непонятно, откуда эти хлопья взялись. Дмитрий Алексеевич волком глядит.

— Быстрей!!! — И вдруг подскочил, выбил веник: — Покажи руку!

А на руке у Тимофея уже волдыри вспухают, пальцы блестят, как насаленные.

Дмитрий Алексеевич притащил Тимофея в учительскую, достал из шкафа тюбик — вроде как с зубной пастой, только по-иностранному на тюбике напечатано, — стал обмазывать руку.

— Вандал, — шипит сквозь зубы, — еще лекарство на него тратить, я из города еле выписал… Не дергайся!! Что за штуковину поджег?

— Патрон… ракетный…

— Рукой зачем хватался?

— Удержать думал, а она…

— Глуп! Эту мазь не стирай. Пятерню не завязывай. Вечером ко мне домой придешь! Ар-р-р-тиллерист!

Будь на месте Лыкова какая-нибудь там учительница, вышибли бы Тимофея из школы. Хотя, понятное дело, такая история не повторится. Во-первых, ракет больше не достанешь, а во-вторых, Тимофей не настолько глуп, чтобы снова домашний салют устраивать. Хватит. Рука полмесяца допекала, и неизвестно, как бы зажила, если бы не Дмитрий Алексеевич. Весь заграничный тюбик на нее выдавил.

Нет, Лыков ничего был учитель… В общем, Тимофей его уважал. И когда эта самая Вера Ивановна сказала на просеке, что телефонный разговор касается Лыкова, Тимофей решил ее проводить. Несмотря на все дурные приметы.

Разумеется, хуже станет в школе без Дмитрия Алексеевича. Но если Лыков надумал уехать, он все равно уедет, ничего не попишешь. Так устроено в жизни, что людям нужны перемены, всяческие переезды и странствия по земле: уезжают из школы учительницы, уходит из деревни молодежь, кто в армию служить, кто учиться в город, кто на фабричную работу. Жизнь теперь такая.

Ладно, пусть едет Дмитрий Алексеевич. Тимофей напоследок подсобит ему, проводит Веру Ивановну до телефона. Чтобы не плутала в трех соснах…

Эх, конечно, другую бы жену Дмитрию Алексеевичу! Вот хотя бы сестру Паньку: через годик заматереет девка, ой-ой какая сделается. Мимо не пройдешь! Или такую б жену, как продавщицу Валя Желтякова. Продавщица своего мужа (если тот пьяненький) на руках носит. Руки у нее, как ноги. А плясать пойдет Валя Желтякова, дробить крутую полечку, сторонись, народ, как бы не зашибла сгоряча. Половицы играют волнами…

За такой женой не скиснешь, говорят мужики в деревне.

4

Тимофей провел Веру Ивановну низким берегом; перелезли через упавшие деревья, скользкие и бородатые от мутно-зеленой тины; перепрыгнули несколько ручейков, невидных в густой осоке и с такою холодной водой, что ступни ошпаривала. Здесь, в этом месте, ключи бьют; из неведомой глубины, из недр земных просачивается мертвая железная вода. Земля и трава окрашены ржавчиной, тускло-ржавая пена собирается в бочажках. Пахнет кисло, как в деревенской кузнице. А зимой, когда снега ложатся, весь этот низкий берег делается кроваво-красным и дымящимся, не замерзает железная вода, пропитывает снег, превращает его в кровяной студень.

Гиблое место. Но и тут люди приспособились работать — косят жесткие болотные травы. Сюда машину не затащишь, приходят с ручными косами; на косе грабельник приделан, такая деревянная плашка с зубьями. Срежет коса хрустящую перепутанную осоку — и сразу отгребет в сторону. Чтобы высохла трава, ее подымают над затопленной почвой. Из жердей вешала сколочены, а то елка сухая воткнута, и на ней, на древесном скелете, развешивают охапки травы… Окаянная работа, маетная, однако позарез необходима. Нету в колхозе богатых сенокосов, мало чистых лугов, а скотину все-таки надо кормить.

Отец Тимофея, когда сенокос начинается, не всегда ночевать приходит домой: бригада его мотается по лесам да по болотам, что твоя геологическая партия. И каждый год снаряжают такие экспедиции за сеном.

Тимофей думал об этом потому, что надеялся здесь, на Ручьях, встретить отца. И верно — показался из-за елошника батя с охапкой мокрой осоки. Штаны засучены, гимнастерка распояской, смешно бугрится на спине: видать, шерстяным платком запеленал свой чирей.

Тимофей даже губы скривил, разглядев пропитанную водой, в ржавых разводах гимнастерку и штаны, намокшие до того, что шуршали и посвистывали, как брезентовые, и этот чудной горб на отцовской спине.

— Эва, — сказал он, — угваздался! Ты это что же? Ты зачем на работу пошел?!

Батя поздоровался с Верой Ивановной, опустил наземь траву и вытер белые, словно распаренные, руки.

— Ладно, не ругайся… Вы куда направились?

— Наше дело, — сказал Тимофей. — А ты — марш домой! Как иностранец, русских слов не понимаешь!

— Да ничего, — батя погладил горб на спине, — полегчало. Я от этой гимнастики расшевелился. Только вот курева нету. Подмокло у нас курево. А так ничего.

— Захвораешь, сковырнешься — кому за тобой ходить?

— Авось обойдется.

— Дак вчера в лежку лежал!

— Не шуми! — прикрикнул батя полушутливо, полусерьезно. — Лежал, да опять побежал. Я такой.

Батя у Тимофея действительно такой. Не от мира сего… Куда ни пошлют, какую работу ни дадут — согласен. Безответный человек, артачиться не умеет. При его специальностях, при его мастерстве можно гоголем держаться, а он покладистый, поперек слова не скажет. Вот и гоняют его — навоз возить, картошку рыть, траву по болотам окашивать. Хоть грязная работа, хоть женская, батя пойдет и сделает.

Бывало, мать смеется над ним, говорит:

«Сергеич, кто из нас корень в доме?»

«Ты», — батя отвечает.

«Кто из нас мужик?»

«Ты».

«Осознал все ж таки?»

«Осознал».

«И тебя совесть не грызет, дорогая моя Сергеевна?»

Мать имеет право насмешничать. Ушла из колхоза на торфоразработки, теперь трактор освоила. Главные деньги в дом приносит.

«Ну-к что ж… — бывало, отвечает батя, ничуть не смущаясь и не совестясь. — Я такой. Сама выбирала, теперь не хнычь».

Тимофей разговаривал с батей, а сам оглядывался: что-то голосов не слыхать на Ручьях, людей не видать. Две бабы развешивают осоку, да ковыляет в кустах инвалид Еремеев на деревянной ноге. А больше народу нет.

— Где же команда твоя?

— В том и дело, — объяснил батя, хмыкнув. — От команды три с половиной героя осталось… Молодежь-то празднует, все девчата в Шихино покатили.

— Почему? Что за праздник?

— А День космонавта.

— Ври!

— Знаешь, был такой в библии космонавт: Илья-пророк? По небу катался на колеснице.

— Ай, верно ведь — ильин день! Забыл я… В Шихине-то небось все конторы закрыты?

— Не знаю, сынок, про конторы. А вот моя команда загуляла, это уж точно. В полном составе, стервецы, двинули, я и ахнуть не успел.

— Валяй, надрывайся за них, — сказал Тимофей совершенно таким же тоном, каким эти слова произносила мать.

Батя глянул искоса.

— Авось, — ответил он, как всегда отвечал матери, — авось не пропадет мой скорбный труд, — и засмеялся вместе с Тимофеем.

Это у них вроде игры было: Тимофей в разговоре копирует кого-нибудь, повторяет любимые выражения матери, сестры Паньки, других знакомых людей, а батя должен угадать, чьи это слова, и должен ответить впопад. Нравилась им такая игра. И еще нравилось, что никто про нее не знает, только они двое.

— И вы на гулянку в Шихино?

— Да вот, — Тимофей кивнул на Веру Ивановну, — надо проводить к телефону. Шкурки заодно хотел сдать.

— Ты ж не собирался?

— А тут собрался.

— Есть причина?

— Есть.

— Ну-ну.

— Батя, правда, иди домой, а?

— Курева бы, — сказал батя. — Закурить бы нам с Еремеевым, сразу бы дали шороху… Докосить-то немного, всего ничего.

Батя, конечно, не знал, что Тимофей балуется куревом. И нельзя было Тимофею отдавать махорку, лежащую в кармане: заподозрит батя, присматриваться начнет. Больше не покуришь. Но таким усталым и осунувшимся было отцовское лицо и так понимал Тимофей всю отцовскую боль от распухшей, обвязанной платком поясницы и холод от мокрой одежды, от ледяной воды под ногами, что не выдержал.