— Вот это неправда, — перебила Марья Андреевна, — когда нас занимали большевики, молочницы пришли вместе с разведкой, а сегодня Поля во всем городе не могла достать кварты молока.
Доктор махнул рукой и начал рассказывать, со слов третьего пациента, что Япония совместно с Америкой начала наступление на Сибирь, причем план ее наступления точнейшим образом согласован с поляками. Рассказывал бы он еще очень долго, потому что слушатели его не перебивали, но Марья Андреевна вдруг вскипела и закричала:
— Ешь, пожалуйста, уже два раза подогревают тебе завтрак, — и когда доктор попробовал рассердиться, она сказала умоляющим голосом, которого он особенно боялся: — Как тебе не стыдно говорить людям, поневоле живущим в твоем доме, вещи, которые им тяжело слушать. Неужели ты не понимаешь…
Верхотурский поднял голову, поглядел на Марью Андреевну, а Коля крикнул:
— Стыдно, стыдно! — и, схватив книгу, выбежал из столовой.
Доктор поднес руки к вискам и, обращаясь к Верхотурскому, сказал:
— Вот, в собственной семье…
После завтрака доктор надел на рукав перевязь с красным крестом и собрался на визиты.
— Не могу сидеть минуты без дела, — сказал он, — в любые бомбардировки хожу к больным и черт меня не берет.
В коридоре он долго внушал Поле, что разговаривать с больными следует, держа дверь запертой на цепочку, и прежде чем впустить кого-нибудь, нужно позвать Марью Андреевну.
— Ты говори: «Я без хозяйки никого не впущу» — понимаешь ты?
— Та понимаю, боже ж мий, чы я зовсим дурная? — отвечала Поля.
— Никто не говорит, что ты зовсим дурная, а я только объясняю, чтобы ты хорошенько все поняла: кто бы ни просил впустить его, что бы он ни говорил, ты отвечай: «Я без хозяйки никого не впущу». И сейчас же иди за Марьей Андреевной, понимаешь?
Поля молчала, и доктор сердито спрашивал:
— Чего же ты молчишь, неужели не понимаешь?
Все сидевшие в столовой молча слушали этот разговор, но когда доктор снова начал объяснять про цепочку, Марья Андреевна крикнула отчаянным голосом:
— Ты перестанешь мучить эту несчастную, ведь ты доведешь меня до буйного помешательства!
— Ну и семейка! — крикнул из коридора доктор и захлопнул дверь.
Марья Андреевна сразу же успокоилась и сказала, что Москвину следует надеть докторские брюки, ибо в галифе он выглядит подозрительно.
— Но вообще можете не беспокоиться, — с гордостью проговорила она, — доктор настолько уважаем, что никто не осмелится прийти с обыском в нашу квартиру.
Она ушла хлопотать по хозяйству, а Верхотурский и военкомы остались в столовой.
— Помыть, что ли, посуду, скука смертная, — сказал Москвин и, пощупав свой живот, покачал головой.
Факторович икнул и заговорил плачущим голосом:
— Товарищи, я здесь с ума сойду. Я задыхаюсь в этой обстановке. Я ведь сам жил в такой семейке, у своего папаши, мне эта механика известна.
— Брось, — сказал Москвин, — подумаешь, обстановка, ты бы посмотрел на моего папаню, когда он в получку возвращался.
— А я вот полежу на этом роскошном диване, — сказал Верхотурский и улегся, подкладывая под затылок подушечки.
Он взял одну подушку в руки и принялся разглядывать ее. На черном бархате была вышита бисером яркая бабочка, сотни разноцветных бисеринок переливались в сложном и тонком узоре, составлявшем расцветку крыльев.
Верхотурский ковырнул пальцем вышивку, потер ладонью бабочкины глаза, сделанные из круглых красных пуговичек, и задумчиво сказал:
— Ну-ну, доложу я вам…
Потом он положил подушечку себе на живот и довольно закряхтел.
— Пойдем на склад Опродкомарма, поиграем в шахматишки, — предложил Факторович.
— Только не турнирную, а любительскую, — ответил Москвин.
— Т-рус.
— Я, знаешь, боюсь тебя в один день доконать, у тебя еще рана откроется от огорченья.
— Не бойся за мою рану, товарищ.
Как только они начинали говорить о шахматах, между ними устанавливался этот мальчишеский, сварливый тон. Это повелось еще с того времени, когда они лежали в полевом госпитале и сестра милосердия, глядя на их бумажные лица и прислушиваясь к их слабым голосам, едва слышным сквозь гул орудий, пугалась — ей казалось, что раненые военкомы сошли с ума.
Вдруг с улицы раздался шум, крики. Толкая друг друга, они побежали к окну.
Через площадь мчался толстый лысый человечек, а за ним, придерживая рукой шашку, гнался высокий и тощий польский солдат. Лысый человек бежал молча, он бодал воздух своей круглой головой, точно проламывал себе дорогу, а серовато-синий солдат мерно перебирал ногами и делал это так неохотно, точно верблюд, которого гонят палкой.
— Стуй, стуй, пшя крев! — кричал солдат.
Но «пшя крев» и не думал останавливаться. Вот он в последний раз повел шеей, боднул невидимое препятствие и скрылся за железной калиткой. И тотчас вслед за ним во двор вбежал тощий ленивый верблюд.
Площадь вдруг опустела, и три человека, стоя у окна, долго молчали.
— Догонит, сукин кот, — шепотом сказал Москвин.
— Как много камней, — точно силясь понять что-то, проговорил Факторович.
А Верхотурский молчал, поглаживая подушечку, которую машинально захватил, вскочив с дивана.
Из калитки вышел солдат, держа за шнурки два желтых ботинка. Он оглянулся, точно собираясь ступить в воду, и пошел через площадь. И как только солдат побрел, помахивая ботинками, на площадь выбежал лысый толстяк.
— Пани, пани, мои буты! — кричал он, всплескивая руками и приплясывая вокруг солдата. Его ноги в светлых носках еле касались земли, и было похоже, что человек танцует какой-то веселый, задорный танец. Солдат пошел быстрее, но толстяк не отставал от него.
— Пани, мои буты! — орал он и старался вырвать ботинки, но солдат, сердито закричав, метко лягнул его по заду. Он шел быстрыми шагами, худой, небритый, подняв ботинки над головой, а маленький толстяк в светлых носках прыгал возле него и пронзительно кричал.
Он уже не боялся ни револьвера, ни кавалерийской сабли, весь охваченный могучим желанием вернуть свои оранжево-желтые ботинки. Так они дошли до середины площади, и солдат начал озираться, не зная куда идти.
— Пани, мои буты, — с новой силой взвыл толстяк, и кавалерист вдруг повернулся и ударил его сапогом в живот. Толстяк тяжело упал на спину. Кавалеристу, должно быть, стало неловко, что он так жестоко ударил человека. Он воровато оглядел окна домов — не видел ли кто-нибудь, как ударился упавший нежным, жирным затылком о камни. И солдат увидел, что десятки глаз смотрят на него, он увидел полных ненависти и ужаса людей, стоявших у окон, заставленных горшками, в которых цвели жирные комнатные цветы. Солдат увидел отвращение на лицах этих людей, начавших, как только он поднял голову, задергивать кружевные занавески. Он высоко поднял ботинки и швырнул их лежавшему толстяку. Потом он пошел, не оглядываясь по сторонам, худой, небритый солдат, в помятой старой шинели, и скрылся в переулке.
Толстяк оперся на локоть, приподнялся, посмотрел в ту сторону, куда ушел грабитель, и вдруг сел, начал надевать ботинок. Из домов выбежали люди, обступили его, все одновременно говоря и размахивая руками. Потом толстяк пошел к одному из домов, победно стуча отвоеванными ботинками, а люди шли вслед за ним, хлопали его по спине и хохотали, полные гордости, что маленький человек оказался сильней солдата.
— Да, сплошные немцы, — сказал Москвин.
Верхотурский ударил его по животу, проговорил:
— Вот какие дела, товарищи, — и, оглянувшись на дверь, сказал: — Поляков мы прогоним через месяц или три — это мне не внушает сомнений, а вот с этим индивидом нам долго придется воевать, ух как долго!
И военкомы одновременно взглянули ему в лицо, как глядят дети на взрослого, читающего им вслух.
Перед обедом произошел скандал. Вернувшись с визитов, доктор вздумал заняться хозяйством. Так всегда случалось, когда в приемной не было больных. И так как доктор не мог оставаться без дела, это доставляло ему прямо-таки физическое страдание, он прошелся по комнатам, поправил криво висевшую картину, попробовал починить кран в ванной комнате и, наконец, решил заняться перестановкой буфета. Умудренный опытом, Коля отказался ему помогать.
Тогда доктор перенес столик красного дерева из коридора в столовую, бормоча:
— Черт знает что… вещи, которым буквально цены нет, почему-то должны гнить в передней.
Потом в столовую забрел Москвин и взялся вместе с доктором передвинуть буфет. Рана мешала ему — он не мог ни приподнять буфет, ни толкать его грудью. Однако он так усердно принялся подталкивать буфет задом, что посуда отчаянно задребезжала.
— Что вы делаете, ведь это хрусталь! — закричал доктор и кинулся открывать дверцу; оказалось, что одна рюмка разбилась. И как полагается, в то время, когда доктор зачем-то старался приставить длинную ножку рюмки к узорной светло-зеленой чашечке, в столовую вошла Марья Андреевна. Она всплеснула руками и так вскрикнула, что Факторович, бывший у себя в комнате, а Поля — в кухне, прибежали в столовую.
Марья Андреевна не жалела рюмки, ей вообще ничего не было жалко. Доктор всегда жаловался, что она его разоряет тем, что кормит десятки нищих, отдает им совершенно новые вещи, ворчал, что и ротшильдовских капиталов не хватит, чтобы окупать расходы ее безмерного гостеприимства. Вот и сейчас он узнал на Москвине свои совершенно новые брюки английского шевиота, купленные за четыре пятерки у приехавшего из Лодзи контрабандиста. Но у Марьи Андреевны был стальной характер, доктор знал, что нет во вселенной силы, которая заставила бы ее измениться, и он молча сносил и обедавших на кухне бедняков, и посылки, которые она отправляла своим бесчисленным племянникам и племянницам, примирился он и с комиссарами, которые, приехав просвечиваться, неожиданно поселились на полном пансионе в комнате-кладовой.