Действительно: сибирский графит был очень крупный, легко можно было рассмотреть отдельные листочки, из которых он состоял.
Патрикеев, щупая графит, пожимал плечами, делал круглые глаза и, переглядываясь с мастерами, смеялся так, точно у него во рту была деревянная коробочка, в которой прыгал камешек. На Кругляка он смотрел дружелюбно и снисходительно, покачивая головой и улыбаясь.
— Под вашу личную ответственность, милейший Борис Абрамович, — говорил он, — под вашу личную ответственность на нас двигается с Урала сто тонн этой прелести.
Кругляк велел остановить на десять минут шаровую мельницу и, опечатав отверстие барабана печатью фабричной партячейки, сказал новому химику:
— Днем он смеется, но откуда я знаю, что он делает ночью?
Работавшие в цеху чувствовали какое-то напряжение, глядя на размеренно вращающийся барабан с болтавшимися вокруг сургучной печати ленточками. А новый химик все больше времени проводил на складе; там он поставил себе маленький столик и занимался ситовым анализом различных образцов графита. На складе, кроме него, был только один человек: рабочий, весовщик Горшечкин, шестидесятилетний лобастый старик, с большой головой, большим носом, большим беззубым ртом, большими ушами. Горшечкин был самым веселым человеком на фабрике, говорил он только рифмами. Когда на склад входил рабочий и, вытирая пот, жаловался:
— Ох, Горшечкин, и жарко! — тот подмигивал и отвечал:
— А мне не жалко.
Когда девушка-работница, смеясь, сказала ему:
— Что ты, товарищ Горшечкин, в таких валенках ходишь? Некрасиво! — он ответил ей:
— Некрасиво, зато спасибо.
С новым химиком он говорил много и охотно, рассказывая ему массу всяких историй, и каждый раз, когда индус, уходя с фабрики, церемонно пожимая ему руку, четко выговаривал:
— Товарищ Горшечкин, прощайте! — Горшечкин, радостно улыбаясь во всю ширь лица, отвечал:
— Не стращайте!
Иногда новый химик приходил в лабораторию, его встречали шумно, точно он приезжал издалека.
Особенно почему-то радовались оба Петрова. А Нюра начинала волноваться и снова мыть только что вымытые стаканы, колбы и воронки, от растерянности бросала в раковину недокуренную папиросу. И он привык, сам того не замечая, к фабрике, к желтолицему Квочину, к секретарю ячейки Кожину, каждый день шепотом, точно у больного, спрашивающего:
— Ну, как твои дела, товарищ Николай Николаевич?
Привык к лаборантам, к веселому старику Горшечкину, к мрачному Шперлингу, к Нюре Орловой, к неистовому Кругляку.
Он уже однажды повздорил с мастером Горяченко, не хотевшим пропустить пробу через мешалку, и пошел с ним к Патрикееву. Патрикеев начал было вертеться и шутить, но индус закричал резким, как у птицы, голосом, а глаза его стали вдруг так страшны, что Патрикееву показалось — вот-вот новый химик его хватит чем-нибудь тяжелым.
Иногда он сидел в курилке с рабочими и слушал, о чем они говорят; по глазам его было видно, что он вслушивается внимательно в каждое слово, не думая в это время ни о чем другом. И только когда в цеховом складе он подходил к бочонкам графита, с ним начинало твориться неладное. Горшечкин это давно уже заметил. Николай Николаевич задумывался, отвечал невпопад, а большей частью и вовсе не отвечал. И Горшечкин все думал: отчего это Николай Николаевич дуреет?
А маленькое сердитое динамо, жужжа, обливаясь потом, быстро гнало работу.
Шихту выгрузили из мельницы, и Кругляк, вместе с индусом, ревниво ходил вокруг нее, сердился, когда кто-нибудь подходил к ней слишком близко, точно в темном чане болтал ножками младенец.
В тот день, когда шихту отжали на фильтре-прессе, пропускали через вальцы и мешалку, дважды пропустили через пресс-сито и наконец торжественно загрузили в патрон масляного пресса, чтобы отжимать через агатовую матрицу бесконечную нить графитного стержня, Кругляк ни разу не пошел на фабрику-кухню.
— Ну, как? — задыхаясь, спросил он у работницы, клавшей нить на длинный лоток.
Старуха-работница, работая быстрыми темными пальцами, поглядела на индуса, сидящего перед ней на корточках, на жадные глаза Кругляка и улыбнулась той улыбкой, которой могут улыбаться только старухи-работницы, улыбкой, которую не следует описывать, потому что ничего не выйдет из такого описания.
— Хороший товар, крепкий! — негромко сказала она.
Кругляк с размаху сел на пол и захохотал.
— Хороший товар! — только и мог повторить он несколько раз.
Они не ушли, пока последняя нить не была уложена на лоток, пока стержни не были раскатаны и поставлены вялиться на стеллажи.
Поздно вечером они все еще сидели в кабинете Кругляка, и Кругляк беспрерывно говорил.
— Вы думаете, я не дрейфил? Ого, еще как! Между нами говоря, когда зашипел пресс и пошла нить, я подумал: «Ей-богу, прыгать с парашютом не так уж страшно!»
Он смеялся, и индус, который тоже был рад удаче, улыбался широкой улыбкой.
— Слушайте, — сказал Кругляк, — давайте сегодня хорошенько выпьем. Пойдем в «Ку-Ку», в «Ливорно»? Вы думаете, это пустяки, все это? Ведь мы освобождаем страну от импортной зависимости.
Николай Николаевич согласился. Правда, он не пьет вина, только пиво.
— Ну, ничего! Вы будете пить пиво, а я возьму графинчик, — сказал Кругляк и, подумав, добавил: — А потом еще один графинчик. В этом «Ливорно» есть такая цыганка, что можно лопнуть. — Он еще раз задумался и сказал: — Она, вероятно, такая цыганка, как я цыган, но это дела не меняет.
В ресторане Кругляк вдруг почувствовал ненависть к Патрикееву.
— Мне надоел этот тормоз! — говорил он. — Что, я нанялся его уговаривать? — Он перегнулся через столик и заговорил шепотом: — Ты — партийный парень, ну так слушай: Кожин смотрит на это дело так, как я смотрю, а не как директор. Директор считает, что если человек старый и имеет специальность, так он старый специалист. Ну, а секретарь считает, что он просто старый оппортунист в новой технике.
А к концу второго графина Кругляк вдруг открыл в себе способности певца. Он начал помогать хору. К ним подошел массивный человек в черном фраке, должно быть министр иностранных дел какого-то крупного государства, и пригрозил вывести певца на улицу.
Потом Кругляк ходил звонить по телефону и, вернувшись, сказал:
— Хотел позвать сюда одну знакомую девушку, но какой-то сосед ее начал мне читать мораль, что трудящихся не будят в половине третьего. Я ему говорю: «Не ленитесь, я по голосу слышу, что вы молодой человек», он мне говорит: «Приходите, парнишка, я вам обещаю открыть дверь». — Кругляк рассмеялся: — Я бы пошел, но, черт его знает, вдруг это какой-нибудь инструктор высшей физкультуры, который бросает левой рукой ядро на два километра. О чем говорить с таким человеком?
Они расстались на углу Рождественки и Кузнецкого моста. Кругляку вдруг так захотелось спать, что он шел по улице, то и дело закрывая глаза. Он шел совершенно прямо и, подойдя к своему дому, оглядел пустую серую улицу и хвастливо сказал:
— Кругляк бывает пьян, но никогда не блюет.
Когда сонный швейцар, чем-то очень громко гремя, открыл ему парадную дверь, Кругляк проговорил:
— Тебе, наверно, все равно, товарищ, но с четвертого квартала мы пишем советским графитом, — и он обнял швейцара.
А новый химик совсем не спал в эту ночь.
Он шагал по комнате и думал.
Работая в цехе вместе с Кругляком, глядя на работницу, улыбнувшуюся им, радуясь удаче опыта, он чувствовал много замечательных вещей. В каких только странах по обе стороны экватора он не жил за последние годы. Там все люди были для него иностранцами. Здесь была страна друзей. Он ходил по комнате и думал о другой стране, где живые краски ярче и прекрасней всех анилинов, о болотистом острове, зараженном лихорадкой. Да, если б это зависело от него, вот сейчас, он вышел бы на улицу и пошел туда пешком.
Коммерческий директор фабрики, Рябоконь, сохранил все славные традиции боевого комбрига. И когда посторонний человек заходил в отдел снабжения, где гремел Рябоконь, окруженный могучими парнями, одетыми в хаки и носившими на голове кубанки и кожаные фуражки, человек робел; ему казалось, что он попал в штаб партизанского отряда, где не очень-то ценят свою и чужую жизнь.
Рябоконь считал Кругляка самым ученым человеком, повыше разных академиков и профессоров, и относился к нему с большим уважением. Этого хорошего отношения не нарушил даже один случай, произошедший не так давно.
Рябоконь как-то пришел в лабораторию и, вынув из желтого, в толстых ремнях, портфеля боржомную бутылку, грозно сказал Кругляку:
— Налей-ка чистого.
Кругляк похлопал себя по известному месту и сказал:
— Не выйдет, товарищ директор!
Рябоконь ушел ни с чем, но когда Кругляк явился в коммерческий отдел и рассказал, как срочно нужен графит, Рябоконь вдруг умилился, обнял Кругляка за плечи так, что тот охнул, и сказал:
— Сделаем.
— Холодный! — гаркнул он и, когда в кабинет вбежал бледнолицый, худой человек в кожаной куртке, Рябоконь сказал ему: — Завтра выезжаешь на Урал, гнать графит.
— Есть, товарищ Рябоконь!
Дело у коммерческого директора было поставлено по-военному.
Графит с Урала действительно прибыл быстро. Он был упакован в двойные мешки, похожие на подушки. Полдня заняла переноска графита на склад и в цех. Мастера сердито поглядывали, как грузчики укладывали штабели мешков в цеховом складе. Старик Горяченко сердился и смотрел на новый графит с таким видом, точно к нему в квартиру вселялись какие-то беспокойные, суетливые люди. Кругляк вызвал Кожина и вместе с ним пошел к директору. Все трое, они стояли молча у окна и смотрели, как разгружали грузовики. Потом они одновременно переглянулись.
— Ну, товарищ Кругляк… — сказал Квочин.
Кожин рассмеялся.
— Да, делишки! — и, посмотрев на небо, добавил: — Надо подогнать разгрузку, дождь, видно, будет громадный.