Изменить стиль страницы

Герман действительно будет гордиться этим случаем, хотя, вспоминая его, не преминет подчеркнуть, что Ильф говорил о недостатках «Наших знакомых» со «спокойным бешенством».

«Вообще говорил он мне очень много неприятного, почти только неприятное. Но я почувствовал, что в чем-то мои сочинения  и н т е р е с у ю т, он в них, если можно так выразиться, в м е ш и в а л с я».

Думаю, все происходило не совсем так. Вряд ли Ильф стал бы разыскивать юного ленинградца лишь для того, чтобы сказать ему почти только неприятное. Вряд ли. Так не бывает. Во всяком случае, у таких писателей. Правда, очевидно, в том, что Ильф, по-настоящему взволнованный романом, видел в нем открытие некоего нового литературного направления, подчеркнуто полемическое изображение именно обыкновенных судеб и обыкновенных людей.

Ильф немедля познакомил Юрия Павловича со своим соавтором.

В той же книге воспоминаний о великих советских сатириках в третий раз упоминается имя Германа — на этот раз Александром Роскиным, в связи с именем Евгения Петрова.

«Помню, как ополчился он раз на критиков, щипавших тогда Юрия Германа.

— Отличный писатель, — кипятился Евгений Петрович, — не понимаю, чего они от него хотят? Виноват он только в том, что его интересно читать».

Вот в этом Герман был на самом деле кругом виноват: книгу «Наши знакомые» буквально расхватали.

Знакомство с Петровым перешло в дружбу.

Дружба, как часто, — во влюбленность.

Евгений Петров назначен редактором «Огонька». И «Огонек» — любимый журнал Германа, и Герман требует от друзей, чтобы читали журнал «Огонек» регулярно, а одного из своих приятелей, без его ведома, подписывает на журнал.

Евгений Петров назначен редактором «Литературной газеты». И отныне нет лучшей газеты в мире, и Герман с упоением читает ее вслух родным и знакомым.

— По доброте я не видел равных Петрову, по ярости — тоже не видел, — комментирует он свои чтения.

Эта убежденность в несравненных качествах Евгения Петрова дала Юрию Павловичу силу выдержать тяжелый натиск той самой газеты, которую редактирует Евгений Петров.

В 1964 году Юрий Павлович рассказывал об этом все в той же «Литературной газете» — по-мужски, со всей беспощадностью к самому себе.

«Е. П. Петров хорошо ко мне относился. Более того, мы были дружны. И вот однажды я согрешил. Описывать грехопадение не очень интересно. Коротко говоря, я написал вариант своей пьесы специально для театра, который желал одеть героя в форму своего ведомства».

Друзьями Юрия Павловича не забыт сей прискорбный случай. Центральный театр транспорта уговорил Юрия Павловича «перекантовать» на транспорт «Доктора Калюжного». Уговорил. Печально, но факт.

Малодушие прозаика, очень хотевшего, чтобы пьесу поставили в столице, особенно после того, как критика дружно бранила его за неудачную драму «Вступление», плюс неукротимая, железная настойчивость руководства Театра транспорта, жаждавшего тематической пьесы, да еще некоторое, назовем — легкомыслие, свойственное прозаику Герману, когда дело заходило о театре, — все это «сработало».

Появился, к недоумению и огорчению друзей Юрия Павловича, компрометирующий имя писателя «транспортный вариант».

Слово самому Юрию Павловичу.

«Петров позвонил мне из Москвы.

— Сейчас же запретите спектакль.

— Но…

— Один раз он был у вас учителем, сейчас он у вас машинист, а будет кем — хлебопеком? Послушайте — запретите!

— Евгений Петрович, дело в том, что…

— Я не Евгений Петрович сейчас. Я редактор «Литературной газеты». И если это безобразие не прекратится, мы «по вас ударим».

— Вы? Ударите?

— Мы! Ударим! И больно!

«Безобразия» прекратить я не смог, и «Литературная газета» ударила — да как!

— И было очень стыдно.

Много позднее Петров рассказывал мне, как родной его брат В. П. Катаев спуску и послабления не давал нисколечко Ильфу и Петрову; когда они начинали писать. И заканчивал этот рассказ: «товарищ с товарища спрашивает, а кум куму прощает…»

Головко и Герман. Вскоре после войны, в одно из воскресений, за Германом и мною прислали длинную черную машину — едем в гости к адмиралу Головко.

Война хотя уже и позади, но и рядом.

Еще не странно видеть за рулем водителя в матросской ушанке, с черными погонами флотского главстаршины.

Живем ею, еще отчетливым ее эхом, ее беспощадной памятью.

Фамилия командующего Северным флотом, адмирала Арсения Григорьевича Головко тоже на слуху.

И прилагательное — «легендарный».

Северный флот — самый молодой флот страны — на краю земли. Скалистые берега и сопки, студеное море-океан, долгая-долгая полярная ночь.

И у самого молодого флота — самый молодой командующий.

— Танечка, ты видишь, милиционеры отдают нам честь…

Адмирал с длинными девичьими ресницами. С профилем испанского идальго.

Он и в самом деле «испанец». Под вымышленным именем Дон Алонзо ступил на палубу корвета, поднявшего флаг республиканской Испании. Бискайя, Гибралтар, Средиземное море, Картахена…

Вьющиеся волосы южанина, уже чуть-чуть серебрящиеся, оценивающий искоса, все регистрирующий взгляд серых глаз, вроде бы очень строгий, даже сердитый, а на самом деле очень мягкий, слишком мягкий для военного.

И эта мягкость во всем — и в грубоватой, насмешливой, непременной флотской интонации; и в нарочитом ироническом коверканье избитых патетических фраз, до которых он всегда был небольшой охотник; и даже легкое грассирование, дворянская картавость, странная у крестьянского сына, кубанского казака, краснопресненского комсомольца.

Красная Пресня вручила ему путевку на флот, еще стоявший на приколе. Так он стал военным моряком, пройдя все ступеньки лестницы, ведущей вверх, — от кубрика краснофлотца до салона командующего флотом. Думаю, карьера его. — у нас стыдливо побаиваются этого слова, но для военного карьера есть карьера, и, перефразируя Наполеона, стоит сказать, что плох тот матрос, который не хочет стать адмиралом, — так вот, думаю, карьера его не только военная. Был талант флотоводческий и был талант — человеческий, что на войне не менее существенно.

А в общем-то, биография обыденная — биография поколения…

Однако некая таинственность сопровождает его имя и до войны, и в войну, и после.

Может быть, это Испания, засекреченная, тайная, а может быть, долгая-долгая полярная ночь, а может быть, легенды, рожденные на краю земли, — ведь без легенд всюду скучно жить, а тут, на Баренцевом море, «повитом туманами», в особенности… А может быть, обаяние и привлекательность молодого адмирала… А может быть, и некоторые трагические обстоятельства его личной жизни: молодая жена умерла вдруг, почти в одночасье, в разгар войны, там, в Полярном, и весь флот видел, как мужественный адмирал рыдал, упав на крышку гроба…

А тут англичане привезли в Полярное экземпляр фильма «Леди Гамильтон» с Вивьен Ли в роли Эммы и Лоренсом Оливье — Нельсоном.

И кто-то из писателей, служивших на Северном флоте, пустил очередную легенду об адмирале — что и у него появилась своя леди Гамильтон и что она даже приезжала или прилетала в Полярное и якобы даже сделала ему в квартире панель из голубых якорьков…

Может, это все было и «красивой» неправдой… А может, и правдой…

Загадочный туман вокруг имени бывшего краснопресненского комсомольца сгустился еще плотней…

Но суть была не в леди Гамильтон, не в голубых якорьках.

Матросская молва каждому воздает свое.

Адмирал был любим.

Про то, что он сказал на одном корабле, знали все остальные в тот же день, а то и час.

И про то, как жестоко распек службиста-солдафона.

И как вывел из-под верной штрафной роты нашкодившего, но лихого моряка.

И как вручал командировочное предписание в морскую пехоту на Рыбачий размордевшему интенданту, известному холуйством перед комфлотом и хамством с офицерами.

И как надувал адмирала, простую душу, жулик-адъютант: тратил изрядное адмиральское жалованье и, зная, что адмирал счетов никогда не проверяет, в списке расходов писал без конца — «одеколон «Чайка», «одеколон «Чайка», «одеколон «Чайка», поскольку это самый дорогой одеколон. И выходило, что адмирал по меньшей мере через день принимал ванну из одеколона «Чайка»…

И про то, как нежданно, в неурочный час, зашел в какой-то отдел не то штаба, не то Политуправления и поинтересовался, кто из работников отдела читал «Обрыв» Гончарова и кто — Стендаля, и кто слышал о Редьярде Киплинге, а у одного работника отдела, сидевшего втянув голову в плечи и стремившегося лишь к одному, чтобы его не приметил ком-флота, спросил:

— Товарищ старший политрук, кто написал «Челкаш»?

— Чехов, — без запинки ответил старший политрук.

И комфлота ушел, хлопнув дверью, назвав присутствовавших турками…

И работники отдела, нисколько не желая быть турками, тем более что в это время Турция вела двойственную и коварную политику, заигрывая с немцами, срочно занялись «Обрывом» и Стендалем и наводили справки про Редьярда Киплинга…

Впрочем, товарищу, передавшему горьковский «Челкаш» Чехову, сильно не пофартило: угораздило через месяц столкнуться нос с носом с комфлотом, и комфлота узнал его и туг же спросил:

— Так кто же написал «Челкаш»?

И товарищ вновь, с еще большим убеждением, сказал:

— Чехов.

…А то заметил на пирсе, в пургу, какого-то катерника, зябнувшего, дрожавшего, спросил:

— Замерз?

— Так точно, товарищ командующий, полное обледенение.

— А где бушлат?

— Потонул, товарищ командующий.

И как через час появился на пирсе у державшего вахту катерника адъютант комфлота с капковым бушлатом. А бушлат был не из цейхгауза, а лично комфлота, уникальный, говорят, подаренный британским адмиралом, а может быть, и самим британским королем Георгом, вполне вероятно…

И как через месяц вновь столкнулся на пирсе комфлота с тем же катерником и спросил: «Который час?» А у того — нет часов.