История первая ОТЕЦ КАДАМА[1]

1

Этот камень, огромный, охряно-коричневый, нависал над самой тропой, над той ее частью, что плавным полукругом огибала плечо горы, образуя овальную площадочку, вытоптанный всадниками и пешими людьми пятачок. Пешие люди, впрочем, нечасто встречались в этих местах, где человек без коня значился бы получеловеком, существом неполноценным и не заслуживающим доверия. Площадка эта была тенистым местом, тенистым и сухим; солнце обжигало лишь кромку ее, обращенную к обрыву. Ветер, во всякое время продувавший ущелье, пробивался и проникал под камень уже ослабленным, и это было приятно путникам, остановившимся на площадке для отдыха. Привязав коней к колышкам, вбитым в землю заботливой рукой, люди сидели в тени камня, жевали лепешки с луком и тянули из бурдюков кумыс, приятно дурманящий голову и наполняющий желудок веселой силой. А камень нависал над ними, как дом, и только очень уравновешенный человек мог здесь спокойно жевать свою лепешку, не думая о том, что случится с ним, сорвись камень с места. Но никто, видно, об этом не думал. Отдохнув, люди продолжали свой путь, ведущий из Кзыл-Су мимо камня в Алтын-Киик. Другой дороги не было, вот и ехали этой, и отдыхали в тени.

Никому было неведомо, какая сила принесла сюда этот камень и какой силой держится он на травяном склоне горы, а не скатывается вниз, в пропасть, на дно ущелья. Ущелье рассекало горный хребет с севера на юг и открывалось в речную долину, верхним своим, западным концом упиравшуюся в язык Великого ледника. Ледник уводил в глубь Памира почти на сто километров, от его истоков тянулись ледяные поля, с которых шапки семитысячных пиков казались близкими — рукой подать. За полями и за пиками начинался Китай или Афганистан либо другие какие страны.

Последним живым местом перед Великим ледником был кишлак Алтын-Киик. Выехав на рассвете из Кзыл-Су и отдохнув немного у Большого камня, всадник подъезжал к кибиткам Алтын-Киика уже в вечерних сумерках. Путь был труден и утомителен и для коня, и для всадника: почти все время ладонная тропа шла по склону ущелья, и глядеть с седла вниз было противно: пятьюстами метрами ниже тропы дергалась и билась река меж небрежно рассыпанных камней, и рев мчащейся воды достигал слуха путников. Глядя вниз, конь косил глазом и прижимал уши, а человека одолевали сомнения. Но ни человек, ни конь не могли себя пересилить и вовсе не заглядывать с тропы вниз, в пропасть, глядели, обмирали, отворачивались и опять глядели. Только на площадке под Большим камнем и можно было спешиться и размять одеревеневшие в коленях ноги.

Так и висел камень над тропой, и ехали люди по своей надобности: киргизы, узбеки. Надобность ехать из Кзыл-Су в Алтын-Киик или в обратном направлении возникала у людей нечасто, поэтому неделями на тропе не появлялся никто, кроме волков и диких горных козлов — кииков.

Ехали, воя задумчивые песни, киргизы, узбеки.

Русские сидели на заставе, в Кзыл-Су.

2

Кзыл-Суйской заставой командовал Иуда Губельман.

В подчинении Губельмана состоял кавалерийский отряд особого назначения, в тридцать пять клинков, с пулеметом. Губельман контролировал всю Алайскую долину вплоть до перевала Суек. Двадцати километровой ширины высокогорная долина населена была редко: три глухих кишлака да кочевники, перегонявшие скот с пастбища на пастбище. Иуда Губельман, возивший в обозе два десятка книжек личного пользования, давно уже пришел к выводу, что все население Алайской долины — басмачи или сочувствующие им и, таким образом, прямой долг отряда — уничтожить их, согласно полученным от командования инструкциям. Еще он понял, что басмаческое движение — это народная война местных азиатских людей против наступающего из Москвы социализма. Такое открытие было неприятно Иуде Губельману; оно, кроме того, никак не согласовывалось с прочитанным в книжках об интернациональной солидарности бедных людей. Сам Иуда Губельман был беден, у него ничего не было, кроме обозных книжек, оружия и коня. Так же беден был и чабан Керим, расстрелянный у стены заставы за то, что по собственной воле вывел из долины полтора десятка ошских басмачей и тем спас их от огня и сабель губельмановских людей. И вот, эта бедность никак не объединяла Иуду с Керимом для совместной борьбы за всемирный социализм и счастье. Керим мешал движению людей к счастью, и его поэтому расстреляли. И не одного еще Керима расстреляют, пока счастье социализма подойдет к порогу нищих кибиток.

Беда была в том, что сам Иуда здесь, на Памире, поколебался в своей вере во всеобщее счастье людей. Он был стойкий человек, Иуда Губельман, и признался себе в этом. Шесть лет назад, в боях с белополяками, и потом, когда подыхал от тифа во вшивом прифронтовом госпитале и когда верно служил в харьковской ЧК — верил свято, верил так, что и малому облачку не дал бы подойти к этой своей вере. А здесь, на Памире, дрогнул: нищие пастухи и охотники, братья по бедности, не желали его, губельманова, всеобщего счастья. Они дорожили своей кочевой независимостью и не желали более ничего. О страданиях своих русских или германских братьев они и слышать не хотели. И за это Губельман должен был их уничтожить в открытом бою или расстрелять у стены заставы. Он понимал, Губельман, что они своим упрямым и бессмысленным сопротивлением тормозят наступление всепланетной революции, но уничтожать их поголовно — медлил. Будь они воронежскими атаманцами или тульскими кулаками, он не стал бы мешкать: те были свои. С этими узкоглазыми людьми в рваных халатах, с чужими, он — медлил.

Это не относилось, разумеется, к цепочкам всадников с ружьями за плечами, объединенных волею командира в почти боевую единицу, — тех он настигал и настоятельно уничтожал, нередко теряя и своих людей при этом. Но Керим!.. Керим, который не успел почему-то примкнуть ни к цепочке, ни к басмаческой банде.

Не сам факт казни схваченного безоружным Керима тревожил Иуду Губельмана. Сомнение в своей безоговорочной правоте тревожило его. Для того чтобы в отдаленном будущем осчастливить ватагу кишлачных ребятишек, он должен был сначала сделать их сиротами, убить их отцов, превратить великолепную горную долину в кладбище. Об этом он думал, проезжая со своими бойцами по кишлакам, когда эти самые ребятишки, будущие счастливцы, разбегались при виде русских, как цыплята от хорька. И думал об этом, глядя на мужчин, которым надлежало быть уничтоженными ради них же самих.

Он забросил свои книжки, давно не листал их.

В России все было иначе, все было проще.

Иногда ему казалось, что он постарел и в этом все дело. Ему стукнуло недавно 27, он случайно вспомнил об этом через неделю после дня рождения. Пять лет назад, в гражданскую, многое представлялось ему иначе. Победить, победить любыми средствами — вот что было тогда главной и единственной целью, а после победы все должно было сделаться хорошо и прекрасно… Победили. Теперь надо сидеть в засадах, рубить и стрелять здесь, в долине, потому что в Москве решили пробивать стратегическую дорогу к южной границе, по которой поскачет в Китай и Афганистан Революция, неся всеобщее счастье на сабельных клинках. Дорога должна пересечь долину, враждебно настроенные к русским местные жители будут мешать строительству. Поэтому надо ликвидировать местных жителей. Все совершенно ясно. С точки зрения революционной теории все эти Керимы и Кудайназары не прониклись еще чувством интернационального братства.

Кстати, о Кудайназаре…

3

Он появился на заставе под вечер — Кудайназар из Алтын-Киика. Он приехал на крупном кауром жеребце, в седле перед ним сидел круглоголовый мальчик лет пяти. Не сходя с седла, приезжий тихонько толкнул ворота носком сапога и, убедившись в том, что заперто, несколько раз ударил в дощатую створку рукоятью камчи[2].

За его действиями с дозорной вышки наблюдал, щурясь от близкого закатного солнца, боец Бабенко Николай, брат Ивана.

— Тебе чего? — закричал Николай Бабенко, немного перегнувшись через барьер вышки. — Чего надо?

— Чего кричишь? — вместе с жеребцом поворачиваясь к дозорному, сказал Кудайназар. — Значит, надо, раз пришел.

— Вижу, что пришел, — еще повысил голос Николай. От голосового напряжения он стал багров, выгнутые соломенные бровки распрямились и сошлись над переносьем, над синими кругляками глаз в редкой опушке желтых ресниц. — Небось, не слепой!.. Ты кто будешь, тебя спрашивают?

— Ну, Кудайназар, — обронил приезжий всадник и, тронув тугой повод, вновь оборотился к воротам.

— Отвори ему! — указал кому-то Бабенко, перегнувшись теперь внутрь заставы.

Но там уже и без его указаний гремел железным засовом дежурный, прибежавший на стук и выглянувший в смотровое оконце.

— Мне к начальнику, — сказал Кудайназар дежурному и, въехав во двор, спешился у коновязи. Пока он привязывал жеребца, мальчик оставался в седле один. Это ему было приятно, он удобно сел, выпрямился, расправил плечи и поглядывал по сторонам свысока, как будто бы это он был хозяином каурого коня. А солдаты, лузгавшие семечки позади коновязи, глядели поровну на крупного, сильного коня и на крупного, сильного киргиза, приехавшего на этом коне на заставу. Сильный был жеребец, хороший.

— Пошли, Кадам, — сказал Кудайназар и снял сына с седла.

Сплевывая лузгу, стряхивая ее с груди гимнастерки, к коновязи вразвалку подошел Бабенко Иван, брат дозорного Николая и его близнец. Он был на полголовы покороче Кудайназара, но шире в плечах, кряжистей.

— Джорго[3]? — со знанием дела спросил Иван Бабенко и любовно оттянул жеребца ладонью по высокому крупу. — Хороша скотинка… Махнемся?

— Джорго, — помедлив, подтвердил Кудайназар. — Ты здесь давно в долине, урус? У нас коня и камчу не меняют. Дарят, — и резко повернувшись на каблуках, зашагал к дому в глубине двора.