— Только что мясо выкинул! — огорченно сообщил солдатик. — А вы лекцию будете читать? Про что?

— Про изящную словесность, — не стал я вдаваться в подробности. — С утра ничего не ел. Чашку кофе только выпил — и все…

— А у нас сегодня шницели были, — информировал безжалостный солдатик.

Сев за стол, я вытащил из кармана мою еду и сколупнул ногтем шкурку с луковки.

— Вы будете это есть? — потрясенно спросил солдатик.

— Конечно! — подтвердил я, вгрызаясь.

Солдатик смотрел потерянно.

— Хлеб и лук — основа жизни, — дал я пропагандистское разъяснение. — Ну, еще чеснок… Все остальное: шницели, хумус, шоколадные конфеты — это все приятные, но необязательные дополнения. Так запомни: хлеб и лук!

Мне было приятно, что я со своим харчем произвел такое потрясающее впечатление на йеменца. Такое же чувство легкого, снисходительного превосходства я испытывал, сообщая какому-нибудь русскому человеку, что я — первый еврей, поднявшийся на гидрометеостанцию «Ледник Федченко», к тому ж зимой.

— У меня тут компот, абрикосовый, — предложил йеменец. — Только ложки нет…

— Ложка нужна сытому человеку, — охотно откликнулся я. — Голодному человеку ложка не нужна.

Тут я заметил сбоку от плиты картонки с яйцами.

— Дай-ка мне парочку! — попросил я солдатика.

— Маргарин заперт… — пробормотал не совсем еще оправившийся от потрясения йеменец.

— Ничего, давай! — потребовал я.

Надколов головки, я выпил яйца сырьем, одним глотком, как пьют водку. Йеменец неотрывно глядел на меня, плотно сжав губы. На его смуглом лице блуждало отвращение, как будто «руси» тут пил по-дикарски кобылье молоко.

И это восторженное отвращение было мне наградой.

Восстановив съеденный запас хлеба и лука, я в превосходном настроении отправился знакомиться с правым крылом крепости. Здесь помещались призванные на очередные сборы солдаты резерва — преимущественно отцы семейств, люди, отягощенные неприятным и скорбным знанием жизни. Иные из них, не теряя даром послеобеденного времени, храпели в своих комнатах, а другие играли в национальную игру шеш-беш. Среди игроков в шеш-беш я отметил несколько человек с московскими и рижскими лицами и порадовался: выходцы из России абсорбируются в районе весьма успешно, следующей ступенью будет ношение фесок и игра на зурне.

Один из дверных проемов был закрыт фанерным щитом с русской надписью на нем «Бляди, вытирайте ноги!» и дилетантскими рисунками фривольного содержания. Я потянул щит и вошел. На десятке коек, на разостланных спальных мешках, лежали средних лет и пожилые евреи. Их подсумки и пуленепробиваемые жилеты были привольно разбросаны по комнате подобно нижнему белью и легкомысленной ситуации.

— По-русски здесь говорят? — спросил я с порога.

— Говорят, говорят… — приподняв с лица старый номер «Советского спорта», откликнулся один из солдат. — Заходи. Ты откуда?

— Из-под Тель-Авива. А вообще-то из Москвы.

— А я из Вильнюса, — сказал солдат. — Лева… Кофе будешь?

— Кофе? Ну, конечно! — согласился я. — А что это вы тут написали «Вытирайте ноги»? Сухо ведь!

— Это не мы, — сказал Лева. — Это еще зимой написали, когда грязь была.

Я бывал в этих местах и зимой, грязь здесь, действительно, адская.

Солдаты ворочались на своих мешках, прислушиваясь к разговору. Мы легко перезнакомились. В армии, как в тюрьме, свежий человек всегда вызывает интерес.

— Ты меня извини, — прихлебывая кофе, сказал Лева, — ты ведь вроде как политрук… Ну, так скажи: сколько мы тут, к чертовой матери, будем сидеть? Я имею в виду — в Ливане.

— Да я-то почем знаю? — сказал я. — Сколько ты, столько и я. Что я, премьер-министр, что ли? Да и он тоже не знает.

Эта тема волновала солдат куда живей, чем изящная словесность.

— Сколько надо, столько и просидим, — пробасил из своего угла здоровенный парнище с сержантскими нашивками на рукаве. — Нас не спросят.

— Это уж точно, — принял сержантскую точку зрения рядовой лет сорока, по имени Фройка. — А людей пока что каждый день колотят, даже привыкли уже.

— Привыкли, пока самих не зацепило, — проворчал сержант. — Членов Кнессета бы сюда, в Санаторий, и на сафари покататься…

— А по-моему, надо международный закон ввести, — сказал Фройка. — Если кто кого убил — на война или как, это неважно — такого человека под суд отдавать. Тогда порядок будет.

— А что, идея не такая бредовая, — откликнулся со своей койки университетский преподаватель из Иерусалима, с желчным и острым лицом. — Всякое убийство приравнять к уголовному преступлению… В этом что-то есть!

— Кто на это пойдет? — сердито спросил сержант. — Ты, я…

— В том-то и глупость, что никто не пойдет, — расстановочно проговорил иерусалимец. — А жаль. Казалось бы, чего проще додуматься…

— Да ладно вам… — махнул рукой Лева. — Пульку, что ли? — и взглянул на меня вопросительно.

— Я в преферанс не умею, — сказал я. — Вечерком еще заскочу.

— Мы через полтора часа на стрельбы, — сказал Фройка, замурлыкал что-то под нос и потянулся рукой под матрас, за колодой.

А я поднялся прогуляться на крышу, к наблюдателям. Стреляные гильзы валялись на крыше, раздавленные жестянки из-под кока-колы. Что бы такое привезти из Ливана в подарок сыну? Пожалуй, гильзу.

Выбрав гильзу поблестящей, я уселся на мешок с песком и положил автомат на колени. Предвечернее солнце мягко высвечивало желто-зеленую долину: зеленые сады и бахчи, желтые квадраты и прямоугольники скошенных полей. А над тихой теплой землей, невысоко, клубилась стая птиц, похожих на журавлей — крупных, белых, с широкими крыльями, обведенными по одному краю черной полосой. По золотистым полям, свесив головы, медленно струились стада черных коз и коричневых овец. А птицы скользили, распластав крылья, клубились, кружились серебряным с чернью обручем — никого не ловя и не глотая, просто так, ради собственного удовольствия, как будто катались на большой стеклянной карусели.