Где они научились этому? Боже правый! У них одни учителя. Батеванцы с первых дней изучали опыт советских партизан, у них учились мастерству, смелой тактике, по их примеру наносили массированные удары крупными силами. Имея радио, они были связаны с Москвой, а однажды даже с Лондоном. Да, и Лондоном. По какому случаю?
Ярослав Янчин нахмурился. Посуровели и лица партизан. Оказывается, они просили Лондон оказать им помощь, поддержку. Удивляетесь? Думаете, не в правилах черчиллевского Лондона оказывать партизанам помощь? Да, они горько убедились в этом.
— Каким образом, — допытывался Жаров.
— Как же захватили мы в одно время нефтеочистительный завод, — пояснил Янчин, заломив рукою шапку. — Во время восстания он должен был снабжать партизанские части. Ну, на всякий случай и Лондон предупредили, чтоб английские летчики не бомбили это предприятие, хоть, правда, пока оно было у немцев, англичане ни разу не бомбили его. Так что же вы думаете? — и в глазах Янчина вспыхнули злые огоньки. — Несмотря на предупреждение, англичане разбомбили завод буквально за несколько дней до начала восстания. В общем, помогли.
— Союзнички! — возмущались солдаты.
— Был колодец в городе, все воду брали там, — рассказывал солдатам усач Франтишек Буржик — пожилой партизан Янчина. — Да, дорого та вода обходилась. В пещере у самого города поселился двенадцатиглавый дракон, и каждый день ему живую девушку на растерзание подавать нужно. А не отдашь — он воды не дает, тогда всем конец.
Буржик обвел солдат долгим пристальным взглядом.
Скажете, сказка, чего болтает старый, — продолжал он снова, — ан нет: вся жизнь такая, и кто ни пойдет против того дракона в одиночку — гибнет и только.
— У нас свой был дракой такой же, — заговорил Тарас, — а голов-то, может, и побольше было, да все поотрубали. И девушки живы, и вода наша, и город наш.
— То вовсе славно, — зачастил Буржик, — кто же теперь не знает о том и кто не хочет того же… Поглядите-ка вокруг, сколько партизан у нас, больше, чем деревьев вон в том лесу, — указал он на высокие нагорья, сплошь покрытые лесом, — и все они, партизаны то есть, на того дракона поднялись, да сил у нас маловато. А пришли вы — и конец тому дракону. Все знают — конец.
Буржику около пятидесяти, но выглядит он старше.
Половину жизни он провел, можно сказать, в роскоши: он отделывал богатые квартиры. Но роскошь была чужая, и благ ее он не вкусил ни разу. Сам он, впрочем, и не задумывался над этим: так уж было заведено — одни работают и ничего не имеют, другие ничего не делают, а всем владеют. Но вот услышал он о советской стране. Много тут грязных помоев выливали на эту страну, но Буржик усвоил одно: там все наоборот — кто ничего не делает, ничего и не получает, а рабочий — хозяин жизни. На сердце у Франтишека сделалось неспокойно. Вот командует им подрядчик, выжимает из него все соки, забирает часть его получки. А что делать? Воевать? И он долго не находил ответа. С каким бы удовольствием схватил он подрядчика за шиворот и отхлестал его по морде! Ну, хорошо, а дальше что? Да, дальше? Посадят его в тюрьму или, что самое меньшее, выкинут на улицу. Кто семью кормить будет? Франтишек сжимал зубы и беззвучно ругался, колотил по стене кулаком. Так бы его, мерзавца, так! Ах, если б не жена и не дети погибшего сына! Буржик давал волю воображению. Первым делом он схватил бы подрядчика, потом хозяина и с каким бы наслаждением стиснул им глотки, прижал бы к стене, и раз, раз, раз!.. А потом, потом тюрьма, голод семьи, может, смерть. Нет, думал, надо терпеть: жизни не изменишь. Так он буйствовал и смирялся, пока его не сманил к себе Батя. Может, еще есть счастье? А что если удастся разбогатеть? Есть же примеры. Да, упорство и смирение! Смирение! Но когда пришли гитлеровцы, и Батя, разорив его, выбросил на улицу, а семья еще больше натерпелась от голоду, он всем призрачным достоинствам терпения предпочел открытую ненависть. Так ушел он к партизанам Стефана Янчина.
Снарядом выворотило молодой граб, и лежит он, как воин, павший в бою.
— Айяя-яяй! — качал головой сухонький грибообразный старичок, присаживаясь у израненного комля погибшего граба. — И деревам жизнь не в жизнь, и их из земли с корнем.
Это — отец Франтишека. Он словоохотлив и с удовольствием рассказывает о своей жизни. Ярко горит вечерний костер, весело потрескивают в нем сучья, и беспокойные белые язычки пламени старательно лижут их, превращая в багрово-красный жар древесного угля. Бойцы с интересом слушают старика-словака, то и дело поглядывая на красавицу Марию, частую гостью у их вечерних костров.
Правда — нет ли, трудно сказать, но ему далеко за сто, хоть сомневаться в том едва ли есть причина: у него все высохло: и кожа на лице сморщенная, как у перепеченного яблока, и шея, столь тонкая, что удивительно, как держится на ней его седая голова, и руки, такие маленькие и плоские, будто их, как рыбу много лет вялили на солнце. Да и весь он так мал, сух, тонок, что кажется, как может еще теплиться жизнь в этом слабом и хилом теле. А меж тем, старик крепок: он помногу ходит, ездит верхом, а то и часами лежит на позиции и постреливает себе по немцам. Глаз у него еще остер и меток.
Отец его маляр-отходник, был завсегдатаем будапештских особняков, отделывая их своей кистью под все цвета радуги. А сам жил в маленькой мазанке в далекой-предалекой горной словацкой деревушке с поэтическим названием Бистричка. Подростка-сынишку он часто брал с собой в отход свет посмотреть, к делу обвыкнуть. Он, Стефаник, видел и знал больше отца, которому некогда было расхаживать по улицам венгерской столицы. А Стефаник слушал Петефи и Кошута, его чуть не задавили на большой площади, где шумели, как никогда, и все радовались какой-то революции. Потом подросший Стефан Буржик разобрался в этих вещах. Много он видел на своем веку разного рабочего люда, много стачек и забастовок в Чикаго и в Канаде, в Вене и в Париже, в Антверпене и Амстердаме. Немало судов бороздит моря и океаны, тех самых судов, на которых он работал со своей кистью. Сколько денег осело в чужие карманы при помощи его, Буржика, а он так и вернулся лет пятьдесят тому назад в свою нищую Бистричку, не скопив ни доллара, ни франка, ни гульдена, ни форинта, ни марки, ни пенга. Много видел Стефан рабочего люда, однако, никогда не видел, чтобы он был хозяином своей судьбы. Правда, вместе с антверпенскими рабочими он плясал от радости, когда услышал про Парижскую Коммуну. Но и ее удушили. И на кого он только не работал: и на Франца-Иосифа, и на бельгийского короля, и на голландскую королеву, и на Вильгельма, и на своего Батю. Пришлось бы и на Гитлера, да чаша уж переполнилась, переполнилась и пролилась. Никто не захотел покориться Гитлеру и его сподручным из шайки Тисо. Вся деревня подалась в партизаны. Только девки да бабы с ребятишками остались дома, но и они не сидели сложа руки, а кормили и одевали партизан.
А тут каратели. Переловили они всех баб с детьми, да на круг. Партизан требуют, грозят деревню сжечь. Только молчит деревня. Один дом подпалили с краю, второй подпалили. Вскрикнули бабы и замерли, оцепенели. А каратели с факелами стоят, окаянные, выдачи партизан требуют. Еще два дома запалили. Молчит деревня. Еще! Кричат, все спалим и вас всех в том огне пережарим: говорите, где партизаны! Сердце заледенело просто. Молчим однако. Вот и вся деревня полымем объята. Чего ж теперь взять с них? Они все отдали им, душегубам. Не все одначе. Вытащили меня, говорят, стар ты, убеди их, не то всем конец, пожалей матерей с детьми. Молчу я, прижимаю к себе внучат и молчу. А они, изверги, вырывают их, да за ноженки на дерево. Не скажешь, детей попалим живыми. Ахнули матери, визг — не передать. А они из автоматов рраз… рраз… Угомонили. Костер под детьми развели. Женщины глаза руками заслонили. Стоят, не шелохнутся. А дети кричат, душу переворачивают. Говори, старик, требуют. А как я скажу, как выговорю, рядом вот тут партизаны, близко совсем, нет у них еще оружия. Как скажу, сорок человек тут близехонько, всего час-другой ходьбы. Ведь вы их всех загубите, а в них вся совесть людская. Как скажу! Они же, мерзавцы, большой огонь распалили уж. Чую, конец моим хлопцам. Бабы, кричу им, что же стоим мы, они, ироды, всех тут погубят, души их, бабы! Ахнули, и пошла свалка. Пальба, гитлеровцы их прикладами крушат, они кольями, чем попало отбиваются. Да силы не равны. В лес бросились… Много полегло наших баб и девок, много детишек осталось там.
— То так было человече! — закончил старик, почему-то обращаясь лишь к Голеву, будто ему одному и рассказывал.
— Ой, как же тяжело! — вздохнул Тарас. — Как тяжело тут людям, и как понятно их теперешнее ожесточение. Что ж, и гитлеровцы, и тисовцы еще попомнят ту Бистричку. Пройдем вот, и попомнят!
Жаркий костер собрал большой круг партизан и солдат. Было очень тихо, и сладковатый буковый дым низко стлался по земле. Григорий Березин молча уставился на огонь и без конца раздумывал над тем, о чем весь вечер говорили партизаны с солдатами. Его словно гипнотизировало манящее пламя, хмелил пряный дым, радовали голоса людей. Все было близко и дорого, все связано с делом, которому они служат ревностно и самоотверженно, и которому отдано столько сил, крови, жизней. А как иначе? Не губить же самое лучшее, чего достиг человек?
Ох, люди, люди! Видно, не так просто постигнуть им смысл жизни. Сколько еще страданий, крови, смерти. Неужели нельзя без этого? Без Бабьего Яра и без Орадура, без Лидице и без Освенцима, без Бистрички? Сотни, тысячи лет живут люди. Они создали культуру, цивилизацию, которая могла бы стать их счастьем, гордостью. Они построили чудесные города, создали железные дороги, огромные пароходы, быстролетные аэропланы. Они построили храмы и дворцы, радующие глаз. Написали полотна картин, напечатали миллионы умнейших книг. Их фабрики и заводы могут создавать блага, достойные их упорного труда, их дерзновенной мысли, их горячего сердца. А кругом нужда и голод, кровь и смерть. Не за тем же, чтобы убивать, в поте лица трудилось поколение за поколением! И что же это за мир, который не живет без угнетения, без голода, без войн! И не оттого ли им так дорог свой советский мир, без которого нет на земле настоящей и достойной жизни. Не они начали эту войну. Ее привел к ним тот чужой мир, полный чудовищных насилий, с которым не может мириться человеческая совесть и разве не святой долг, не долг чести разрушать такой мир и строить другой, где человек человеку друг, товарищ, помощник!