ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Лодка пристала к набережной. Коскинен и Инари сошли на берег и пошли к Эспланаде.
А вокруг люди громко разговаривали и утверждали, что жюри напрасно присудило первый приз яхте «Трильби».
Проходящие отряды шюцкоровской молодежи мерно чеканили шаг и пели о родине, о Суоми, о том, что «нищета твоя светла».
— Вот лгут-то!
Коскинен усмехнулся и, проведя рукой по подстриженным усам, как бы снимая с лица приставшую в лесу паутину, сказал:
— Знаешь, когда я по-настоящему человеком стал? Всеобщая забастовка, — да, это была всеобщая забастовка пятого года…
Они свернули в переулок и на углу чуть не столкнулись с низкорослым, коренастым парнем в кепке. Одежда его пахла машинным маслом.
— Коскинен, — сказал он и подмигнул в сторону Инари.
— Наш, — буркнул Коскинен.
— Товарищ Коскинен, у меня был обыск, ничего не нашли, и я пошел сказать тебе об этом. Прихожу и вижу: входят несколько шюцкоровцев и полицейских в дом, где ты живешь. Я остановился, смотрю — из окна твоего дома один полицейский делает знаки тем, кто остался на улице, и все они поднялись и не вышли до сих пор из твоей квартиры. Тебе нельзя идти домой, Коскинен.
— Тогда мы и не пойдем домой, — спокойно ответил Коскинен. — И тебе, Лундстрем, лучше исчезнуть из города на время. Я тебе дам партийное задание — важнейшее дело, и начальником твоим будет Инари, который шагает с нами рядом, и третьим человеком в этом деле будет товарищ Олави: ему я назначил свидание в пять часов у памятника Рунебергу. Скоро время, идемте туда.
И они пошли к Эспланаде.
Страшная вещь — глухая одиночка. Сидишь и не знаешь, что творится на воле. А на воле весна, и все ручьи горланят, и все птицы щебечут, и ты вспоминаешь подругу и боевых ребят, с которыми тебя сдружила революция. И, повернувшись спиною к глазку, ты начинаешь мечтать об общей камере…
Когда в общей камере находится настоящий революционер, тогда там незнающие узнают все: о том, как мир раскололся на две половины и в одной все несчастья, какие только есть на свете. И затхлые комнатушки, где ютятся четыре семейства в двадцать человек; и ужасы землянок с полом из жидкой глины, куда бросают забастовщиков; и тяжесть пахоты под конвоем, когда любимая женщина с ребенком на руках, удерживая рыдания, смотрит на тебя из окна; и мордобой в строю, и глухое звяканье наручников, и нищета безработицы.
Это мир, где все сделано нами и ничто нам не принадлежит, даже жизнь.
И другая половина, где наконец началась настоящая история человечества. Мир, где из подвалов и клетушек рабочих переселяют в господские особняки и квартиры, мир, где — от начальника до рядового — все товарищи. И все сделанное трудящимися принадлежит им. Все это так близко, рядом с нами — стоит только перешагнуть границу.
Обо всем этом узнал Олави в бесконечные дни заключения в общей камере. Там он стал коммунистом и, уходя из тюрьмы, получил явку к Коскинену.
И еще он там узнал, что финских рабочих, батраков, торпарей и лесорубов лахтари хотят заставить воевать против русских революционеров.
— Нет, этот номер им не пройдет, — шепчет про себя Олави, слушая «Бьернборгский марш».
Его пел отряд союза шюцкоровцев, проходящий по Эспланаде.
Кулаки сжимались сами собой, когда он смотрел на ровные шеренги этих хозяйских молодчиков.
И все-таки жизнь ему казалась удивительной и светлой: ведь он только вчера вышел из тюрьмы и через несколько дней увидит детей и Эльвиру. Как она замечательно смеется!
Он читал надпись, высеченную на граните пьедестала памятника:
Где любят так свой край родной,
Как любим север свой?
И когда он произносил слово «север», ему вспоминалось, как шел он ранним утром после веселой ночи по накатанной дороге с Эльвирой и Каллио. Падал мягкий, нежный снежок, и солнце вставало из-за темного леса.
Коскинен положил руку на плечо Олави и спросил:
— Ты из Похьяла?
— Мы все из Похьяла! — ответил Олави, как было условлено.
— Тогда идем с нами, тебе будет работа. Начальником твоим будет Инари.
— На сколько времени?
— Не знаю точно.
«А как же Эльвира?» — чуть не вырвалось у Олави, но он промолчал и протянул руку Инари.