Изменить стиль страницы

Глава 3

Лето 1893 года было богато грозами, обильными дождями. Вершины гор прятались в тучах, а по склонам бежали потоки, и каждый горный ручеек имел шанс стать водопадом на своем длинном пути к большой воде озера.

Дул теплый южный ветер, газеты на прилавках киоска были прижаты плоскими камушками, отшлифованными волной. Продавец подал Кларе газету, но она, и не развернув ее, знала главное: завтра открывается Третий конгресс Интернационала. Мандат делегата был у нее в кармане: ее избрали на многолюдных собраниях работниц.

Как трудно борются женщины за свои права! И если не пользоваться розовыми очками, то надо сказать, что до победы еще далеко. И все же… И все же удалось многое сделать. А то, что в этом деле не последнюю роль сыграло «Равенство», радует Клару! Подумать только, слово «стачечница», немыслимое еще пятнадцать лет назад, стало сейчас обычным. Но какой ценой! Сжимаются кулаки от мысли, что за каждый шаг на пути протеста человека хватают за шиворот, пихают в тюремную карету, упрятывают за железную решетку! А если этот человек — женщина?! Мать?

«Равенство» сеяло возмущение и протест. Клара мысленно пробегает по страницам газеты. Ее столбцы, как нули, вылетают из типографских машин и поражают цель. Цель одна, но мишени разные, очень разные. От владельца маленькой фабрички, заставляющего своих работниц стоять у станка по семнадцать часов, до самого кайзера, до отставного канцлера, еще продолжающего махать кулаками!

«Равенство» всегда поддерживало рабочие выступления, а иногда возглавляло их и вело в схватке с капиталистами. И были бои, так сказать, местного значения. И все же очень важные в общей борьбе.

Да, прачки! С шести утра до восьми вечера не покидающие подлинный ад, томящиеся в пару и ядовитых испарениях, как грешные души. «Равенство» помогло им не только словом, но и делом. Не грошовой филантропией зареванных дам-жалельщиц. Нет! Быстрой, оперативной организацией пролетарской взаимопомощи, сбором средств. Эти деньги помогли прачкам выдержать тяжелую и длительную забастовку и добиться человеческих условий труда! Но не только за копейку стояли эти отчаявшиеся женщины. А и за свое человеческое достоинство.

Но «Равенство» вступало и в более значительные, прямо-таки стратегические бои! Оно добиралось до крупных промышленников, близких к трону, показывало их черные дела в Восточной Германии, где они превратили горняков в настоящих рабов.

Вслед газетным листам летели во все концы страны письма Клары. Ее личные письма людям, с которыми она встречалась. Мужчинам и женщинам. Молодым и старым. И она получала ответные. Это пачки, нет, груды листков, исписанные часто не очень грамотными строчками. Но именно в них, в этих от долгих раздумий, от большого опыта жизни идущих листках вдруг блеснет мудрость рабочего человека, мысль острая и нужная, которую подхватывает «Равенство», развивает, перебрасывает другим.

Именно среди ткачих в Криммитчау родилась инициатива коллективного воспитания детей, которые фактически остались беспризорными.

Да мало ли идей, подлинно прогрессивных, возникает в голове трудящегося человека, в силу его здравого смысла, близости к истокам жизни, общения с братьями по классу!

Сколько силы черпаем мы в недрах народа! Нашего народа, такого талантливого и трудолюбивого. И такого несчастного. Из-за этих проклятых захребетников. Гогенцоллернов и Бисмарков. Магнатов и курфюрстов, Гогенлоэ и Уэстов! И кто знает, кого еще нашлет ему судьба в лице господствующего класса! Если не подымется, не размахнется и не сметет ко всем чертям всю свору доблестный немецкий пролетариат! Под знаменами с начертанными на них всего только четырьмя словами: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Эти свои мысли Клара выражала не только на страницах «Равенства», а на десятках рабочих собраний. Она призывала к действию. «В деянии начало бытия!» — Клара приняла эти мудрые слова еще в юности и не раз убеждалась в их универсальном смысле.

Номер отеля выходил на озеро, и утром, когда Клара стояла на балконе, ей подумалось, что, как это ни странно, она сейчас ярче воспринимает красоту этого города, чем тогда, когда впервые пересекла его границу, трясясь на империале омнибуса. Как она была молода! Как будто прошло с тех пор не одиннадцать лет, а целая жизнь! С какой-то завистью, словно отделяясь от самой себя, всматривалась она в свою молодость, радостно и немного удивленно узнавая и не узнавая себя то в бойкой «племяннице» трактирщицы из харчевни на границе, помощнице «Красного почтмейстера», то в чинной воспитательнице малолетних оболтусов из семьи посудного фабриканта. Одни воспоминания тянули за собой другие. Мир молодости кончался под крышей парижского дома, в мансарде с отвратительными зелеными обоями, с пронзительным криком точильщика в колодце двора.

Но жизнь не кончалась с молодостью. Она вливалась в новое русло, где были берега, изрезанные неожиданными лагунами, где вздымались опасные скалы и гуляли суровые ветры; но и в новых берегах это была та же жизнь, та же старая ее подруга, которой Клара не могла изменить, к которой она не могла охладеть. Просто в силу своего характера…

Клара навестила Юлиуса Моттелера. Он мало изменился, только его длинные бакенбарды стали такими редкими, что сквозь них, как сквозь тюль, виднелась все еще крепкая шея, как всегда в ослепительно белом воротничке, обвитом черной лентой.

В те времена, когда они с Кларой занимались красной почтой и нелегальный «Социал-демократ» переваливал границу на спинах мулов, в багажниках велосипедов, в крестьянских корзинах, Моттелер разглядел в Кларе бесстрашного партийного функционера. Но она стала и партийным теоретиком, полемистом, оратором.

— Читая твои статьи, Клара, мне было очень трудно себе представить, что их написала румяная судомойка из харчевни на границе. Но теперь я вижу, что ты нисколько не изменилась, — сказал Юлиус. — Ты еще ни у кого из старых друзей не была? — ревниво спросил он. Он по-прежнему говорил ей «ты», и это было ей приятно.

— Что вы, Юлиус! Даже не уверена, что смогу это сделать. Завтра открывается конгресс.

— И на нем будет Фридрих Энгельс?

— Он уже здесь.

— И ты, наконец, увидишь его. Мне рассказывали, что он хвалил твои статьи. Мы ведь следим за твоими успехами, Клара, за твоей работой в партии.

— Значит, вы не забыли меня?

— Как мы можем тебя забыть? С тех нор как ты уехала, у нас в доме уже никогда не было такого тарарама и веселья. И соседи вздохнули свободно. А я перестелил пол, который вы продавили с парнями Траубе, когда танцевали эту вашу «Деревенскую польку»!

— А что семья Траубе?

— Старшего теперь голыми руками не возьмешь! Он главный деятель в союзе извозчиков, а ты представляешь себе, что творилось, когда они бастовали! Жизнь идет вперед, Клара.

— Она идет вперед. И несет свои волны. А каждая волна — свои камешки и свою пену…

— Борцы встречают волну грудью. Ведь в этом их долг, Клара.

— Их счастье тоже, Юлиус!

Энгельсу шел семьдесят третий год. Но работал он с тем же накалом. Вся подготовка Третьего конгресса Второго Интернационала шла под знаком его энергичного и каждодневного участия.

Первое впечатление от Энгельса Клара могла бы передать словами: «Какой могучий!» Оно исходило не от его фигуры и даже не от того, как великолепно была посажена на широких плечах крупная голова со все еще густой шевелюрой, свободно падавшей на высокий лоб; не от пышной бороды и усов, а, как ни странно, от его глаз. Глаза Энгельса, не притушенные густыми бровями, были спокойны, молоды и полны энергии. Невольно думалось, что необыкновенный заряд ее был заложен в нем и его друге от младых ногтей. И если в одном под гнетом обстоятельств уровень ее падал, то другой тотчас восстанавливал положение.

Именно сейчас Кларе ясно представлялось, какой была эта дружба: она как будто слышала страстные диалоги, споры над раскрытыми страницами рукописи. И видела друзей в кругу семьи.

С каким-то глубоким проникновением Клара думала: вероятно, Энгельсу по-человечески трудно работать над наследием Маркса, разбирать записи, сделанные его рукой, следить за знакомыми поворотами мысли, вспоминать, погружаться в прошлое. Ей это было так понятно. Так же, как и преодоление неизбежного страдания.

Но сильнее всего присущие Энгельсу энергия и могучесть выявились в его речи.

Только что отшумела овация — ею делегаты встретили появление Энгельса на трибуне. И прозвучали произнесенные мягко и растроганно его слова, которыми он относил эту овацию к великому человеку, «портрет которого висит вон там». И все сразу повернули головы в ту сторону, где лицо Маркса, освещенное боковым светом, как будто выступало из холста. Это был портрет, знакомый до последнего штриха, от теней под глазами Маркса до лорнета, небрежно заткнутого за борт сюртука. Но от сказанных Энгельсом слов, а может быть, от его присутствия здесь Маркс показался иным: более близким, более понятным.

И Клара сделала над собой усилие, чтобы вслушаться.

По просьбе делегатов конгресса Энгельс произнес свою речь на трех языках. Это произошло на заключительном заседании, сохранившем однако весь жар полемики и остроту разногласий.

Голос Энгельса стал другим, жесткие его слова несли жесткий смысл непримиримости, он говорил об анархистах. О пагубности отрицания роли партии. И резким поворотом речи он обратился к тем наивным простакам, которые верят во всесилие избирательных бюллетеней…

«Оппортунисты хотят проложить дорогу к социализму избирательными листками! Но бумага не выдержит, она утонет в болоте!» — именно так гневно сказала Клара в споре, возникшем у них в Штутгарте.