— Я очень уважаю Карла. Можно ли не уважать его отвагу? Его одержимость! Но я отношусь к нему и с нежностью. Почти как к своим сыновьям. Может быть, потому, что он много моложе меня, я знала еще его отца.
— Карл похож на него?
— Пожалуй — нет. Вильгельм Либкнехт… В нем было больше от рассудка, чем от темперамента. И больше сдержанности. Хотя огня там тоже хватало — он же был пламенный оратор. Но то был огонь… более организованный. Пламень же Карла вырывается неожиданно, иногда — стихийно.
— На мой взгляд, он слишком уж эмоционален. Он держит в постоянном напряжении слушателей…
Кете сидит у стола Клары. Плоская корзиночка для писем на нем переполнена: Клара еще не прикасалась к почте.
— Его приговорили за антивоенную пропаганду. Это симптоматично, Кете.
— Конечно. Он ходил по лезвию ножа. Выступал перед молодежью, перед теми, кому первыми обрядиться в солдатские шинели. Власть над их душами — этого Карлу простить не могли.
Клара не отвечает: она видит перед собой худощавую фигуру Либкнехта: его голову, чуть откинутую назад, — от этого у него несколько гордый вид. Под топкой черточкой усов — беглая улыбка. Она только накоротке освещает его обычно задумчивое, нервное лицо. А слегка курчавящиеся над лбом волосы и ямочка на подбородке придают ему что-то юношеское.
— Мне всегда казалось, что у Карла есть нечто, отличающее его от всех нас. Наши общие мысли он преподносит слушателям в иной форме. Более острой и обнаженной. Более контрастной, что ли. Его речь — как негатив: только черное и белое. Резко, прямолинейно. Может быть, такая форма ближе к современности.
— А ты, что же, считаешь старомодными свои выступления? Я помню, как все хохотали, когда ты публично высмеяла министра полиции.
— А! Фон Фейлиха?
— Да. Ты сказала, что он от господа бога обрел свой должностной разум и с помощью четвертого измерения узнал намерения давно скончавшихся законодателей. И это было очень смешно: как раз тогда началась эта мода на спиритизм.
— Она еще не кончилась. Верчение блюдечек продолжается. Боюсь, что военные замыслы кайзера будут представлены как наитие. Блюдечки вертятся в ту сторону, куда их вертят.
Клара садится за стол и читает длинные узкие листочки — гранки «Равенства». Основное сейчас — разоблачать приготовления к войне.
— Понимаешь, чего тут не хватает, Кете? Мне хотелось бы теснее связать решения конгресса с сегодняшним днем. Ведь если вчитаться, в них все — тревога! Тревога за мир. Давай двинем в номер беседу с тетушкой Гертрудой! Ее простые мысли об угрозе войны.
Обе улыбаются: бесхитростные высказывания старой работницы о богатеях, алчущих войны, настоящий народный юмор, едкая насмешка… И все это появится на страницах «Равенства» рядом с научно обоснованными решениями конгресса. В этом будет та контрастность, та острота, которые делают агитацию действенной.
Они углубляются в работу.
— Я хотела сказать тебе, — вдруг говорит Кете, — что после того шума, который ты подняла вокруг фабрики Фохта, он рвет и мечет.
— Еще бы! Такие безобразия! Подтвердился ведь систематический обсчет рабочих.
— Фохт коварный противник.
— Но в штутгартской организации ведь не один фохты. Она достаточно сильна.
— Чтобы поддержать тебя и не дать Фохту поносить тебя открыто. Но недостаточно гибка, чтобы помешать его интригам.
— Ах, Кете, интриги украшают жизнь таким фохтам. А это еще что такое?
Клара обнаруживает в почте пакет со штампом полицейского управления. Орудуя ножницами, Кете объясняет:
— Ты еще не знаешь, Клара. Теперь у нас вершит полицейскими делами новое лицо: некий Людвиг Тронке.
— Что он такое?
— Полицейский офицер, так сказать, новой формации. Хотя и не молод. Много мудрствует. Играет в либерализм.
— Ну, эти игры до добра не доведут. Что он хочет от меня?
Клара с великим изумлением читает текст очень уж вежливого приглашения в полицейское управление.
— Когда полицейский бурбон начинает проявлять вежливость, я слышу свист резиновой дубинки, — ворчит Клара. — Может быть, это связано с запрещением той статьи о вотировании военных расходов?
— Не думаю. В конце концов, мы сумели протащить ее под другой шапкой.
— Ох эти протаскивания верблюда сквозь игольное ухо! Они отнимают столько времени и усилий. Впрочем, Кете, ты наловчилась в этом. Нет ни одной запретной темы, которую ты не сумела бы развернуть в самых безобидных словах. Скоро под шапкой «Советы по домоводству» ты поместишь призыв к ниспровержению кайзера.
Посмеиваясь, Клара отчеркивает карандашом столбцы гранок: она уже забыла про Людвига Тронке и его непонятное приглашение.
Однако тут же вынуждена о нем вспомнить, — в ее руках исполнительный лист: редактор «Равенства» приговаривается к штрафу за оскорбление правительства в статье об избирательном праве.
— Что там такое говорилось по адресу правительства, Кете?
— Посмотри: я подложила эту статью. Ты сама писала ее.
Клара читает:
— «Псевдопатриоты низводят родину до положения дойной коровы, обеспечивающей их маслом, и до дракона, стерегущего награбленные ими сокровища. Такая родина не может быть отчизной для эксплуатируемых». М-да… Не очень-то почтительно по отношению к господам, заслуживающим, впрочем, большего. Я готова уплатить штраф вдвойне, если мне разрешат усилить выражения в следующий раз.
Кете смеется:
— В следующий раз штрафом дело не ограничится.
— Да, по нынешним временам!
Клара разделывается с почтой:
— Штраф придется уплатить. Ты думаешь, что следует свести знакомство с этим Тронке?
— Наверное.
— Ну что ж! Когда свинья хрюкает, это лучше, чем когда она молчит: значит, она не подрывает втихомолку стенку сарая.
Кете уходит, а Клара продолжает свою работу над статьей для «Равенства». Теперь, когда нет с ними Карла, она ловит себя на мысли: а как бы он написал в данном случае? Какие слова нашел бы?
Пролетка останавливается перед скучным казенным домом, и Клара, подбирая юбку, поднимается по не очень чистой лестнице, уставленной пыльными растениями в кадках.
Кларе как-то довелось посетить это учреждение: оно знало лучшие времена — при старом начальнике здесь все сверкало чистотой, но зато его административное рвение не распространялось на более серьезные дела. Людвиг Тронке, видно, пренебрегает мелочами. Впрочем, не все ли равно? Не в Штутгарте решаются вопросы, как-то задевающие Клару и ее газету. И если на какую-то статью накладывается вето или редактор наказывается штрафом — то, значит, вверху закрутили гайки…
Клара велела прыщавому юноше в новеньком мундире доложить о себе.
— Господин Тронке просит! — было сказано почти тотчас.
Навстречу ей шел от стола довольно стройный для своих лет мужчина с приятным, но каким-то очень мелким лицом. Да и все у него было мелким: рост, руки, ноги — даже перебирал он ими мелко, по-женски. При всем том он держался уверенно и даже самодовольно, и какая-то своеобразная внушительность была в его мелкой жестикуляции и в неожиданно густом голосе, когда он назвал себя: Тронк-ке… В это мгновение, когда Тронке произнес, свою фамилию, усилив звучание последнего слога, как если бы там было два «к», в это мгновение фамилия неожиданно показалась Кларе знакомой, очень знакомой. Что-то давнее смутно связывалось с ней.
Но она не успела вникнуть в эту странность.
— Уважаемая госпожа Цеткин, мне очень лестно, что вы посетили меня. Я бы не осмелился заявить вам о моем существовании, если бы не одно ничтожное формальное обстоятельство…
И тон, и смысл как-то не подходили полицейскому чиновнику: да, он же — «новой формации»!
— Что же это за обстоятельство, господни Тропке?
— О, совсем незначительное! Но форма… Форма — это вещь! Без формы ведь нет и содержания.
«Склонен к философии… Но какое отношение это имеет к ней как редактору «Равенства»? Или лично?» Клара ждала.
— Вот, — Тронке нашел в ящике стола какую-то бумагу и подал Кларе, всем своим видом показывая, насколько ему не нужна и даже противна эта вовсе никчемная бумажонка.
Клара с удивлением читала ее. Это был полицейский протокол, составленный по поводу ее выступления в Криммитчау. За «произнесенную на собрании бастующих рабочих речь, призывавшую к разжиганию классовой розни».
— Помилуйте, да это было больше трех лет назад.
— Совершенно верно. Мой предшественник держал эту бумагу как камень за пазухой. До случая!
— И вы полагаете, что такой случай представился? — спросила Клара, посмотрев на Тропке прямо и внимательно: решительно, она где-то его уже видела.
— Нет, госпожа Цеткин, ни в коей мере, — ответил он без всякой, впрочем, уверенности в голосе. — Но дело состоит в том, — он вздохнул с наигранной грустью, — что времена меняются. И должен вам заметить, что те самые слова, которые вы изволили про износить в Криммитчау три года назад… Ну, безобиднейшие, невиннейшие даже слова… сегодня они звучат иначе.
— И что же из этого следует? — спросила Клара спокойно, но с явным стремлением ускорить события: ей надоели психологические эксперименты этого доморощенного философа.
Он что-то уловил в ее тоне. Речь стала определеннее:
— Вам надо это подписать. Для формы. Просто, что вы ознакомились. Я не позволил бы себе вернуться к этой бумаге, — небрежным движением он отправил ее обратно в ящик, — если бы не обстоятельства сегодняшнего дня.
Тронке поднялся и щелкнул замком сейфа. Нырнув в него, он извлек всего-навсего хорошо знакомый Кларе экземпляр «Равенства». «Стоило ли его держать в такой секретности?» — подумала Клара, но тут же увидела, что газета сплошь расчеркана красным карандашом.
— Попрошу вашего внимания, фрау Цеткин, — сказал Тронке, заметно укрупняясь, может быть, благодаря выражению важности своей особы и значительности происходящего. — Вот ваша статья. И вот строки: «Такая родина не может быть отчизной для эксплуатируемых». Если понять смысл этой фразы точно, то она сеет сомнения в душе патриота. Она ставит под вопрос любовь к родине…