Изменить стиль страницы

Клара задумалась:

— Это надо сделать тактично. Не называя фамилий девушек. Мы должны это продумать, Курт…

Они засиделись допоздна, обдумывая и набрасывая план выступления в газете.

Клара выходит на вечернюю улицу. Боже мой, как здесь тихо после Парижа! Здесь — юг, уже скоро набухнут почки. И Неккар станет полноводным от ручьев, бегущих с холмов. Она не замечает, что вышла за черту города и теперь поднимается по тропинке вверх, все вверх… Что ее привлекает там, на вершине? Там только одинокая скамейка под деревом. Это ольха. Любимое Кларино дерево. Оно такое скромное и стойкое. В нем нет изысканности клена и величия граба. И грациозности березы, и загадочности ивы. Ольха — вездесущая. У них в Германии она спускается вниз к водоемам и поднимается очень высоко на горные склоны, на тысячи метров.

Сережки, висящие на этой стройной ольхе, ветки которой простерты над скамейкой, как добрые руки, вот-вот распустятся. И только потом появятся листья. Да, дерево кажется совсем мертвым, но все-таки вот-вот распустятся сережки.

Она сидит здесь несколько минут в задумчивости. Губы шепчут:

И грусть придет сюда с поникшею главой

И склонится вот здесь, у бурного потока,

Отдавшись рою грез, задумавшись глубоко.

Иль станет здесь ходить неслышною стопой,

И шаг свой замедлять, оглядываться, слушать…

Как будто может что сон мертвого нарушить?..

Она смотрит вниз. Город в котловине, наполненной предвесенней туманной дымкой, похож на старинный гобелен с объемно выступающими стенами ратуши, двух церквей, тесно друг к другу поставленных, аккуратных домов под зелеными железными и красными черепичными крышами. Там, в котловине, жизнь. И ее дети. И ее дело. Ее судьба. И она идет ей навстречу, умудренная, очень далекая от иллюзий и рационалистичная, но вместе с тем в чем-то мечтательница!

Поезд приближался к Лейпцигу.

Клара старалась думать о предстоящих ей выступлениях на больших собраниях рабочих и интеллигенции, мысленно собрать основные положения своего доклада. Теперь это уже не скромное зальце загородной «Золотой долины», не задняя комната кабачка Сальмана на северной окраине города. Клара будет выступать в большом зале «Пантеона» и в новом профсоюзном клубе…

Мысли уводили Клару далеко. Она приближалась к местам, где было пережито много тяжелого и много радостного. Но когда она оборачивалась назад, все мрачное отступало, а счастье, казалось, заливало все дни ее молодости, и тени разбегались по углам, как в комнате, в которой распахнули ставни и впустили солнце.

Поезд проносил ее мимо весенних полей, мимо аккуратных деревень и поселков, и она отмечала все перемены в ландшафте, мелькающем в окнах вагона: выросшие на берегах реки фабричные корпуса, и частую сеть подъездных путей, и густые дымы множества труб, и вышки торфяных разработок, и броские рекламы торговых домов, акционерных обществ, компаний… Вот уже и город встает вдали!

Ей кажется, что она различает шпиль древней ратуши, колонны с рельефами Августеума, массивные фермы моста.

В этом городе свежа еще могила ее матери. Здесь ее брат и сестра, которые по-настоящему близки ей. В нем — ее воспоминания…

Она уже жалеет, что не известила родных о своем приезде, — так одиноко ей сейчас. Поезд подходит к платформе. Что происходит здесь? Почему так много народу? И цветов? Можно подумать, что этим поездом прибывает имперский министр или сам кайзер. Можно было бы, но наметанным глазом она видит, что в толпе больше всего рабочих. И, как ни странно, работниц. И хотя они все одеты по-праздничному, она распознает их.

Буржуа разных стран вовсе не похожи друг на друга. И французский рантье всем своим видом отличается от немецкого шибера. А рабочие всюду имеют нечто общее. И даже работницы. Только меньше косметики и побрякушек, чем у француженок. «И меньше талии, — с улыбкой заключает она. — А мужчины успели сменить рабочие кепочки на шляпы…»

Теперь она видит, что над толпой на перроне реет красное полотнище, она различает знакомые слова: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Да здравствует Социал-демократическая партия Германии!».

Поезд останавливается, и разом открываются двери всех купе. Клара еще стоит на ступеньках, когда толпа окружает ее. Ей протягивают цветы, она оказывается плотно замкнутой в кольце улыбающихся и громко приветствующих ее незнакомых людей. И какой-то пожилой здоровяк, чья голова возвышается надо всеми, басовито кричит: «Да здравствует наша Клара!»

Растерянная и оглушенная, она отвечает на приветствия. Она растрогана почти до слез. Она еще не знает, что станет «нашей Кларой» не для одного поколения рабочих Германии. Не знает, что будет с честью носить это имя много-много лет…

И оживленно переговариваясь с товарищами, выходит на вокзальную площадь.

Собственно она хотела заехать к брату, но у нее сразу образуется так много дел. Ей надо посмотреть программу выступлений и поговорить с товарищем из Лейпцигского комитета об обстановке на предприятиях. Она соглашается поехать в гостиницу.

Если пригороды выдают растущую индустриальную мощь Лейпцига, то сам город говорит о ней языком реклам. Они слишком ярки для старого города. Их слишком много, они придают несвойственное ему беспокойство своими императивами и понуканьем: «Спешите покупать!», «Скорее!», «Только у нас!», «Лучшие в мире!».

— Похоже, что город полон пральгансов[6]! — говорит Клара.

Нервозность большой конкуренции проникает даже в область духовной жизни: на том месте, где вольготно раскидывался книжный базар и букинисты, медлительные и молчаливые, сидели на высоких стульчиках с достоинством обладателей духовного товара, стоит павильон, раскрашенный беспокойно и назойливо. Его витрины цепляют прохожих на крючок пестрыми выпусками недавно вошедших в моду «криминаль-романов».

«Новый, лучший в городе ресторан!» — самонадеянно вещает реклама. С удивлением Клара читает вывеску: «У павлина». Да, над башенкой здания медленно поворачивается на малом ветру павлин с распущенным хвостом.

— Сюда переехал «Павлин»? — удивляется Клара.

— Нет, ресторатор Кляйнфет открыл здесь филиал. У него еще несколько заведений. И старый «Павлин» уже совсем не та уютная харчевня, которую до сих пор нахваливает мой отец. Там теперь собираются «сливки общества».

«Его отец?.. Да, товарищ Курт молод, ему не более двадцати пяти».

— Значит, Гейнц Кляйнфет процветает?

— О да, товарищ Клара. С тех пор как он женился на дочке мукомола Шманке, его состояние удвоилось. Как и он сам, Гейнц едва пролезает в дверь. И наши остряки утверждают, что магистрат постановил выкинуть первый слог из его фамилии[7].

«У меня есть деньги! Целых три марки!..» — вспоминает Клара и печально улыбается.

— Он всегда был не прочь поесть, — говорит она. — Когда-то мы были дружны.

Курт смотрит удивленно на товарища Цеткин: что общего может быть между обрюзгшим бюргером и подтянутой, энергичной партийной деятельницей, «нашей Кларой»?

Она понимает ход его мыслей. Но ему трудно понять, какие чувства бушуют в ней, когда они проезжают мимо колоннады Августеума с рельефами Ритчеля, ничуть не поблекшими от времени, мимо Иоганнапарка, еще более разросшегося, так что даже не виден горбатый мостик. Тот самый мостик… А там, за углом, совсем недалеко, серый дом на Мошелесштрассе. И в первом этаже… Это там сидели за круглым столом в свете розовой лампы отец и мать и радовались, что устроилась судьба их старшей…

— Плавают еще лебеди на озере в парке? — вдруг спрашивает она.

— Озеро сейчас осушено, там работают землечерпалки: углубляют дно.

Клара молчит. Она не знает, что этот любимый ею парк будет носить ее имя…

Она задает еще только один вопрос: знает ли товарищ Курт Августу Шмидт? Да, он слыхал о ней. Когда-то она была очень прогрессивным педагогом. В буржуазном смысле слова, конечно. Но теперь о ней ничего не слышно. Это ведь, кажется, очень почтенная дама?

Да, Августе Шмидт должно быть за пятьдесят. Клара видит ее полное лицо с чуть приспущенными уголками глаз, ее добрую улыбку. Они не виделись после их разрыва. Как давно это было!

— Это наш самый приличный отель, — говорит Курт.

Господи! Теперь это называется «отель», а когда-то, если она не ошибается, на месте этого шикарного подъезда была просто-напросто коновязь…

— «Астория», конечно, шикарнее, — продолжает Курт, — но мы бойкотируем ее: Гашке, владелец «Астории», — страшная сволочь, на его кожевенной фабрике творятся такие безобразия…

— Как, старый плут Лео Гашке жив? — удивляется Клара. — Он еще в мои школьные годы был развалиной.

— Нет, Лео Гашке умер. Но его наследник превзошел отца. Недавно у него бастовали и добились уступок.

Его наследник! Это Густав Гашке, он посещал их кружок и лучше всех читал Гейне…

— Впрочем, это не мешает ему быть членом партии. И с этим у нас мирятся! — негодующе говорит Курт.

«На свете, друг Горацио, есть такие чудеса, которые не снились нашим мудрецам», — думает Клара.

Она остается одна в своем номере, открывает окна. Отсюда видна улица, обсаженная каштанами. Их розовые, белые и красные свечи поднимутся еще нескоро. Но Кларе чудится, что до нее доходит их сладковатый аромат.

Вечером Клара выступала в «Пантеоне», на Дрезденерштрассе. Здесь когда-то она впервые слышала страстную речь Августа Бебеля. Она и не помышляла тогда, что осмелится подняться на эту трибуну.

Проходя мимо зеркала, она оглядывает себя: пожалуй, те, кто знал ее когда-то, могут и не узнать. Впрочем, короткая стрижка молодит ее. Ее платье с вышивкой на закрытом вороте и на плече, со сборками и буфами на рукавах — тоже дань моде. Клара терпеть не может «синих чулков» — этих дам, которые считают, что первый шаг к женскому равноправию — спущенные чулки и непричесанная голова.