Изменить стиль страницы

Костя промолчал. А Владик, по своему обыкновению пришедший к ним после школы, стал усиленно уверять ее, что в жизни она гораздо лучше, чем на фотографии, потому что лицо у нее на фотографии искаженное, и, если она хочет знать, никто не верил, что она — бабушка Кости, все думали, что она Костина мама, но никак не бабушка.

Костя никогда ни с кем не ссорился, Маша даже считала, что он вообще не умеет ссориться, как не умеет никому ни в чем отказать. И на этот раз она так же ошиблась, как уже не раз ошибалась в прошлом, потому что порой случалось ей поверхностно, неглубоко оценивать людей.

Оказалось, Костя умеет отказать. Решительно и наотрез.

Незадолго до конца занятий Владик сказал Косте:

— Надо бы хорошенько отметить начало каникул, как ты считаешь?

— Можно, — ответил Костя. — А как?

— Обыкновенно. Собраться, позвать надлежащих девочек, послушать маг, поплясать…

— Ну, что же, — сказал Костя.

— Хорошо бы у тебя, — сказал Владик. — Самые удобные квадратные метры.

— Ладно, — сказал Костя. — Я поговорю с Машей, чтобы она нам чего-нибудь приготовила.

Владик поднял обе ладони, как бы защищаясь от его слов:

— Только ни о чем не проси Машу, пусть уйдет куда-нибудь, скажем, к какой-либо своей подруге фронтовых лет, и переночует там, а то, сам понимаешь, мы в одной комнате, она в другой, как-то все стесняться будут…

— Ладно, я поговорю с ней, — сказал Костя.

Разумеется, Маша охотно согласилась уйти. У нее почти во всех районах Москвы жили старинные (какие могли быть еще?) друзья, и все они были рады принять Машу не только на ночь, но и на сколько времени ей было бы угодно.

За несколько дней до вечеринки Маша свалилась с гипертоническим кризом. Она лежала на своей тахте, притихшая, внезапно помолодевшая, может быть, потому, что глаза ее лихорадочно блестели, а щеки пылали неровным горячечным румянцем.

Приходя из школы, Костя терпеливо ухаживал за нею: бегал в аптеку, варил кашу, клал ей холодные компрессы на лоб.

Маша стонала:

— Надо же! У тебя самая горячая пора, а я так подвожу…

— Ты же не нарочно, — отвечал Костя.

— Все равно тебе от этого не легче.

— Бывает, — говорил Костя. — Только, пожалуйста, не переживай, твое дело одно: лежи и поправляйся.

— И мамы с папой все нет да нет, — сокрушалась Маша. — И приедут они, надо думать, только к осени…

— Я и без них справлюсь, — говорил Костя. — А ты прекрати всякие «лимонные апельсинности»! Слышишь?

— Слышу, — покорно говорила Маша. «Лимонными апельсинностями» Костя называл любые проявления сентиментальности.

Прошло еще дня три-четыре. Маша поднялась и решила пойти в поликлинику. Утром, когда Костя был еще в школе, она написала ему записку и ушла.

В тот раз у Кости было четыре урока, и он раньше обычного пришел домой вместе с Владиком.

На столе лежала Машина записка:

«Пошла измерять давление. Скоро вернусь. По-моему, тебе нечего кушать. М.».

— Неужели не могла вызвать врача? — возмутился Костя. — Взяла и поплелась в поликлинику. Вот уж действительно легкомыслие не по возрасту!

— А что, в самом деле нечего кушать? — озабоченно спросил Владик.

— Что-нибудь поищем, — ответил Костя.

Что-нибудь нашлось в холодильнике: банка баклажанной икры, две вареные картошки и бутылка ацидофилина.

— Не что-нибудь, а роскошный харч! — радостно заявил Владик. — Давай скорее, я чертовски хочу есть.

Костя хотел было предупредить, что ацидофилин следовало бы оставить для Маши, ведь она ничего другого не ест, но постеснялся.

— Значит, так, — начал Владик, торопливо освобождая банку от баклажанной икры, — действия развиваются следующим образом, так или иначе, а Машу твою надобно спровадить к кому-то…

— Как она себя будет чувствовать, — сказал Костя. — Подожди, она скоро вернется из поликлиники.

— А чего тут ждать?

Владик, запрокинув голову, выпил ацидофилин, потом, блаженно вздыхая, откинулся на стуле:

— Эх, теперь бы еще пообедать!

— Больше ничего нет, — виновато сказал Костя. — Хочешь, я сварю еще картошки?

— Не надо, я пошутил, — снисходительно пояснил Владик. Глазки-шнырялы его слегка сощурились. — Ты ей скажи, дескать, очень тебя жалею, ну, там всякие печки-лавочки, скажи: иди, Машенька, иди, не оглядывайся, к своей Дашеньке, Парашеньке…

Костя не ответил ему. Опустив голову, он смотрел прямо перед собой, будто старался получше разглядеть выцветшие узоры клеенки.

— Ну, чего молчишь? — спросил Владик.

— Я ничего говорить не буду, — сказал Костя.

— Почему не будешь?

— Потому. Я же сказал: все зависит от того, как Маша будет себя чувствовать.

— Начинается, — презрительно протянул Владик. — Какие нежности при нашей сверхъестественной бедности!

— Хватит, — оборвал его Костя. — Не надо так, слышишь?

Но Владик, привыкнув к Костиной безотказной доброте и уступчивости, не обратил внимания на его слова:

— Что значит, хватит? Сколько можно вот так из-за какой-то старой бабы портить свою молодую жизнь?

Костя поднял голову:

— Она не какая-то старая баба, а моя бабушка.

— Ах, бабушка! — тоненьким голосом передразнил его Владик. — Бабушка-забавушка, красавица моя…

— Перестань, — все еще спокойно, должно быть сдерживаясь из последних сил, сказал Костя.

— А если не перестану?

— Тогда уходи.

— Что? — переспросил Владик, паясничая. — Я не слышу, туговат стал на ухо. Как это — уходи? Куда уходи?

— Куда хочешь. Только уходи, сию минуту, немедленно!

Владик встал, обеими руками опираясь о спинку стула, чуть пригнув голову, словно готовясь к прыжку:

— А вот и не уйду, возьму и не уйду, пока не скажу тебе все, что думаю!

— Нет, уйдешь, — сказал Костя, сильно покраснев. — Уйдешь!

— Ты же дурак, — бросил Владик, верхняя губа его вздернулась, обнажив мелкие зверушечьи зубы. — Носится со своей старой мымрой, над которой все смеются, от первоклашек до учителей!

Захлебываясь, боясь, что Костя не даст ему договорить, Владик бросал Косте в лицо все новые оскорбительные слова.

— Фото с автографом! — кричал Владик. — А кому они нужны, ее фото? Беспокойная старость с личным автографом, я же знаю, ты все ее карточки куда-то спрятал, а ей сказал, что наши девчонки требуют ее карточек. Умру со смеха — Машенька, все ждут твои фотографии. Как же, ждут, очень они нужны! И что это за имя — Маша? Старая баба, развалина, древняя крепость, а туда же — Маша…

Костя встал, подошел к Владику.

— Какая же ты дрянь! — негромко, отчетливо сказал он. — Мелкая, злобная дрянь…

Владик на всякий случай быстро шагнул в сторону.

Но Костя не двинулся за ним.

— Дрянь, — повторил он.

Владик словно бы не слышал. Его несло все дальше, и он кричал как одержимый, весь охваченный непонятной и необъяснимой злобой. Он не щадил ни Машиной походки, ни каблуков, чересчур высоких для ее возраста, ни крашеных волос и излишне ярких губ.

— И играть она тоже не умеет! — кричал Владик. — Она же фальшивила тогда, на вечере, все слышали, как она фальшивила…

Внезапно Владик замолчал, будто проглотил что-то неудобоваримое.

В дверях стояла Маша. Владик помедлил еще секунду, потом сорвался, вихрем промчался мимо Маши в коридор. Хлопнула дверь, выходившая на лестницу.

Маша села на диван. Тряхнула волосами.

— Немного снизилось, — сказала. — На одной руке сто семьдесят, на другой — даже сто шестьдесят пять.

Высвободила ногу из туфли, шевеля пальцами. Костя как бы впервые увидел косточку возле большого пальца, набрякшие вены ноги.

Глаза его медленно поднялись выше, к морщинистому лицу Маши, к непрокрашенной седине у ее пробора…

Неужели этот злой человек, с которым он, Костя, дружил, сказал правду? Неужели Маша уже совсем старая?

— Владик прав, — сказала Маша. Казалось, она безошибочно читает Костины мысли. — Хочешь ты того или не хочешь, он прав.

— Нет, неправда, он не прав, — сказал Костя.

— Прав, — кивнула головой Маша. — Я старая грымза. И играть стала плохо, иногда фальшивлю, потому что нет никакой практики. Я же неделями не подхожу к инструменту. Знаешь, недавно мне снилось, что сам Рахманинов высек меня за то, что я так лихо барабаню его прелюд.

Костя не выдержал, фыркнул. Уж очень смешным показался ему Машин сон: он представил себе великого композитора Рахманинова с его строгим, узким лицом аскета, вдруг ни с того ни с сего секущего Машу…

— Ничего в этом смешного нет, — сказала Маша. — Хорошо, хоть я сама чувствую, когда фальшивлю, но в вашей школе рояль до того расстроен, просто ужас!

— Еще бы, — согласился Костя. — На нем играют все, кому не лень.

— И каблуки у меня чересчур высокие, — продолжала Маша. — Я это сегодня, как никогда, поняла…

— Устала?

— Еще как! Пока дошла до поликлиники, сто пудов потеряла. — Она пошевелила пальцами ноги. — Не сердись на Владика, он злой потому, что несчастный. Его следует жалеть.

— Нет, — сказал Костя необычно жестко. — Я не буду его жалеть, не хочу и не буду! Пусть он даже тысячу раз из самой неблагополучной семьи!

— Он несчастный, — повторила Маша.

— Он дрянь, — сказал Костя. — И я очень тебя прошу, Маша, ты не верь ему, он же все наврал!

Маша хотела было обнять Костю, но вовремя вспомнила, что он терпеть не может объятий, поцелуев, всего того, что называл пренебрежительно «лимонная апельсинность». И в конце концов, что за манера, в самом деле, — обнимать и облизывать здорового парня пятнадцати лет от роду?

— Знаешь что, — деловито сказала она. — Называй меня так, как полагается, — бабушка. В сущности, что я тебе за Маша?

— Я уже привык и иначе называть не буду, — сказал Костя. — Просто не сумею.

— Ну, бабушка Маша…

Костя помолчал, как бы мысленно примериваясь, удобно ли будет называть ее бабушкой Машей.

— Так тоже не выйдет, — сказал. — Честное слово, ты на меня не обижайся, Маша, но я все равно не смогу…

— Пусть будет по-твоему, — сказала Маша.

— Вот что, — сказал Костя. — Сыграй мне еще раз все то, что тогда играла в школе…

Маша с удивлением глянула на него:

— Нет, это ты серьезно?