Изменить стиль страницы

«Гроза двенадцатого года настала»

Если бы стены Лицея умели говорить, сколько интересного порассказали бы они…

Одну из самых волнующих историй рассказала бы, конечно, так называемая Газетная комната.

Бывало, набегавшись в зале, посидев в библиотеке, или сразу после классов, Пушкин заходил в Газетную комнату. Проходил через актовый зал, быстрой рукой откидывал тяжёлую суконную занавесь на одной из арок и оказывался в Газетной.

В небольшой этой комнате, со стенами, расписанными под зелёный мрамор, стоял посредине круглый стол. На нём свежие газеты, журналы: «Вестник Европы», «Друг юношества», «Московские ведомости», «Северная почта», «Санкт-Петербургские ведомости», журналы немецкие, французские…

Пушкин пересматривал всё, перелистывал страницы, разглядывал картинки.

Политические известия, статьи, стихи, моды… Множество самых разнообразных и интересных вещей.

Наступил уже 1812 год, и политические известия с каждым днём становились всё тревожней. Тревога носилась в воздухе. Все — от императора всероссийского Александра Павловича до лицейских дядек — толковали о войне, о неминуемом нападении на Россию Бонапарта.

«Мы здесь постоянно настороже, — писал из Петербурга своей сестре император Александр, — все обстоятельства такие острые, всё так натянуто, что военные действия могут начаться с минуты на минуту».

Обстоятельства действительно были острыми. Войска Наполеона неуклонно приближались к Неману и границам России. Поработитель Европы Наполеон Бонапарт задумал новый поход.

Война не была ещё объявлена, а части русской армии двинулись навстречу врагу.

Однажды мглистым февральским утром лицеисты увидели: мимо самого Лицея по Садовой улице бесконечной тёмной лентой движется лейб-гвардии Гусарский полк. За ним двинулись и другие.

И вот то, чего ожидали с волнением и тревогой, свершилось. Семнадцатого июня в Петербурге и в Царском Селе узнали: Бонапарт с полумиллионной армией перешёл Неман и вторгся в Россию.

Отечественная война началась.

Через Царское Село шли полки: драгуны, гусары, конные, пешие, отряды ополченцев с крестами на шапках, бородатые казаки с пиками… Они шли и шли, и подростки в синих мундирчиках выбегали им навстречу из здания Лицея.

— Прощайте, братцы!

— Побейте супостатов!

— Возвращайтесь с победой!

И в ответ слышалось:

— Небось, не оплошаем! Не положим на руку охулки! Только бы дойти до них!

Вы помните: текла за ратью рать,

Со старшими мы братьями прощались

И в сень наук с досадой возвращались,

Завидуя тому, кто умирать

Шёл мимо нас…

Что-то новое, необычайно значительное вошло в их жизнь.

«Жизнь наша лицейская, — вспоминал Иван Пущин, — сливается с политическою эпохою народной жизни русской: приготовлялась гроза 1812 года. Эти события сильно отразились на нашем детстве».

Всё внезапно переменилось. Казалось, рухнули крепкие лицейские стены, ограждавшие от жизни, и открылась им Россия — необъятная, огромная, её города и сёла, её бесконечные дороги, затерянные среди полей и дремучих лесов. И они, эти мальчики, вдруг почувствовали: они вместе со всеми, они тоже русские. Это на них ведёт Бонапарт свои войска.

С первых же дней войны Газетная комната никогда не пустовала. Каждую свободную минуту проводили здесь.

— Есть реляция?

— Есть!

— Где?

— В «Северной почте».

— Читайте, читайте!

Кто-нибудь читал, а остальные, окружив его плотным кольцом, затаив дыхание слушали.

«…Генерал от кавалерии Тормасов, от 16 июля из города Кобрина доносит: „Имею щастие всеподданнейше поздравить Ваше императорское Величество с совершенным разбитием и забранием в плен, сего июля 15 числа, всего отряда Саксонских войск, занимавших город Кобрин, и с большим упорством девять часов оборонявших оный. Трофеи сей победы суть: четыре знамя, восемь пушек и большое число разного оружия; в плен взяты: командующий отрядом Генерал-майор Клингель, полковников 3, штаб-офицеров 6, офицеров 57, унтер-офицеров и рядовых 2234, убитых на месте более тысячи человек; потеря же с нашей стороны не весьма значительна“».

Это было первое известие о победе русской армии.

По воскресеньям реляции — официальные известия из армии — привозили родные из Петербурга. Все собирались в зале, и профессор Кошанский читал эти сообщения о ходе военных действий с таким воодушевлением и пафосом, будто декламировал оды Горация или сатиры Ювенала.

Вечерами в лицейском зале играли в войну. Командовал войсками «генерал от инфантерии» Алексей Илличевский.

Однажды, зайдя в Газетную, Пушкин услышал, как Кюхельбекер о чём-то с жаром рассказывает Вольховскому.

— Ты о чём это, Виля? — поинтересовался Пушкин.

— О Раевском, Александр. Когда французы рвались к Могилёву, в разгар жестокого боя, генерал Раевский взял за руки двух юных сыновей своих и пошёл с ними вперёд… На батарею неприятеля. Он крикнул солдатам: «Вперёд, ребята! Я и дети мои укажем вам дорогу». И батарея была взята. Понимаете, взята! Маменька мне сказывала, что дети Раевского не старше нас с вами. Они в бою, а мы-то здесь… — И Кюхля безнадёжно махнул рукой.

Он не зря волновался. Шёл уже июль, второй военный месяц, а русские армии всё отступали да отступали. Кругом слышались толки: во всём виноват главнокомандующий генерал Барклай де Толли, он боится решительного сражения и велит отступать. Может быть, он трус, а может, и похуже — предатель. Лицеисты так и думали. Кюхельбекер откровенно писал об этом матери.

Тогда не только лицеисты не понимали Барклая, его осторожную, умную тактику. Неудовольствие было всеобщим, и в начале августа пост главнокомандующего занял ученик и соратник Суворова, почитаемый всеми престарелый Михаил Илларионович Кутузов.

Царь не любил Кутузова, мучительно завидовал его таланту полководца. Александру I очень хотелось, подобно Наполеону, самому руководить армией, но он был бездарен и под давлением общественного мнения вынужден был назначить именно Кутузова.

Тридцать первого августа лицеисты прочитали в «Северной почте» донесение Кутузова о героическом и кровопролитном Бородинском сражении.

Вскоре узнали и другое: чтобы сохранить русскую армию, Кутузов приказал оставить Москву. «Доколе будет существовать армия и находиться в состоянии противиться неприятелю, — сказал он, — до тех пор сохраним надежду благополучно довершить войну, но когда уничтожится армия, погибнут Москва и Россия».

Москва сдана… Многие лицеисты, узнав об этом, плакали.

Вечером того дня Дельвиг отозвал в сторону Пушкина и Кюхельбекера, протянул им исписанный листок и сказал:

— Вот что я написал…

На листке было выведено: «Русская песня».

Дальше шли стихи:

Как разнёсся слух по Петрополю,

Слух прискорбнейший россиянину,

Что во матушку Москву каменну

Взошли варвары иноземныи.

То услышавши отставной сержант

Подозвал к себе сына милого,

Отдавал ему едой булатный меч

И, обняв его, говорил тогда:

«Вот, любезный сын, сабля острая,

Неприятелей разил коей я,

Бывал часто с ней во сражениях,

Умирать хотел за отечество

И за батюшку царя белого.

Но тогда уже перестал служить,

Как при Требио калено ядро

Оторвало мне руку правую,

Вот ещё тебе копьё меткое,

С коим часто я в поле ратовал.

Оседлай, мой друг, коня доброго;

Поезжай разить силы вражески

Под знамёнами Витгенштейна,

Вождя славного войска русского.

Не пускай врага разорити Русь

Иль пусти его через труп ты свой».

Внизу было приписано: «Сию песню я сочинил тогда, когда услышал, что Москва взята французами, 7 сентября 1812 года».

— Дельвиг! — воскликнул Кюхля, когда Пушкин молча вернул Дельвигу листок со стихами, — Дельвиг, я ведь тоже… Я уже написал маменьке, что хочу идти в армию. К Витгенштейну или к кому другому — мне всё едино, только бы в бой!

Как понимал друзей Пушкин! Как часто он видел себя там, на поле битвы, в мечтах переносился туда из мирного Царского Села.

И где вы, мирные картины

Прелестной сельской простоты?

Среди воинственной долины

Ношусь на крыльях я мечты.

Огни во стане догорают;

Меж них, окутанный плащом,

С седым, усатым казаком

Лежу — вдали штыки сверкают,

Лихие ржут, бразды кусают,

Да изредка грохочет гром,

Летя с высокого раската…

Трепещет бранью грудь моя,

При блеске бранного булата,

Огнём пылает взор, — и я

Лечу на гибель супостата.

Мой конь в ряды врагов орлом

Несётся с грозным седоком —

С размаха сыплются удары.

Не прошло и двух недель после оставления Москвы, как новое событие взволновало лицеистов. На дворе стоял сентябрь, а им неизвестно для чего приказали мерить шубы — овчинные тулупы, крытые полукитайкой. Явился бородатый, с мужицким обличьем, царский портной Мальгин, тот самый, что год назад шил им лицейские мундиры, и принялся примерять. На вопрос, к чему им такие удивительные малахаи, отвечал уклончиво.

И всё же они дознались: в Петербурге боятся нашествия неприятеля, всем присутственным местам велено собираться. Возможно, что и им предстоит далёкий путь — не то в Архангельскую губернию, не то в Финляндию, в Або. Их готовят в поход.

Их действительно собирали в поход. В письменном столе Василия Фёдоровича Малиновского лежало секретное предписание министра: «Как в настоящих обстоятельствах легко может случиться, что назначено будет отправить воспитанников Лицея в другую губернию, то необходимо принять заблаговременно нужные для сего меры».

Потому-то и шили им овчинные шубы, суконные рейтузы, покупали по петербургским лавкам «просторные сапоги», шерстяные чулки, «рукавички с варежками», ременные пояса с пряжками, большие чемоданы, жестяную дорожную посуду.

Василий Фёдорович писал министру, совещался с инспектором. Составили списки профессоров, гувернёров и служителей, что отправятся с воспитанниками…