Хриплое дыхание говорившего доносилось до того, кто подслушивал, и он тоже задышал хрипло и прерывисто — от страха, а может быть, и от ненависти. Он услышал больше того, что хотел, и безвольный подбородок его не предвещал ничего хорошего одному из говоривших, — время этому скоро подойдет.

— Вот почему я не люблю своих сыновей, — сказал громкий голос не без печали. — Они напоминают мне о том, чего уже никогда не будет. Ни один из них не похож на меня, они все пошли в матерей, и так же грызутся между собой, как их матери. Меня они не любят и никогда не любили. А один из них — ты знаешь кто — считает даже, что я не должен объявлять себя императором. Он хочет предложить другой род правления. Глупец! Он не знает, что иного рода правления нет.

«Неправда! — беззвучно кричит за портьерами тот, — Неправда! — И шепчет в ужасе: — Кто же предал меня? Об этом знали только мы двое…»

А громкий голос продолжает, словно специально для того, кто подслушивает:

— Другого быть не может. Так бывало всегда, так оно пребудет вовеки. Верховная власть должна быть в руках одного человека. И люди это понимают. Они хотят видеть одного и согласны признать его выше всех, лишь бы в нем было больше величия и блеска. Народу чуждо равноправие. В нем оно рождает только неуверенность и зависть. Народ хочет — сам — поклоняться идолу, кумиру, которого он представляет только в виде императора. И сейчас они должны получить нового идола и кумира.

— Тебя, — сказал спокойный, который все сказанное мог бы произнести сам. — Они получат тебя.

— А затем — тебя.

«Посмотрим», — сказал себе третий, уловив то, что он услышал. И, воспользовавшись тем, что говорившие вышли на галерею, он исчез.

— И все же сдается мне иногда, — грустно сказал спокойный, — что тогда, в нашем далеком селенье, мы были более счастливы. Все тропы мира были перед нами в самом начале, и жизнь была полна сладостных, нераскрытых тайн. Теперь же позади пройденные тропы. Жизнь на исходе, а счастья нет. Стоило ли идти этими путями?

На это Ань Лу-шань ответил тихо.:

— Иногда я думаю о том же. — И признался: — Власть завораживает лишь в чужих руках. В своих собственных она чаще оказывается не золотом, а навозом. Но обратно вернуться нам не дано. Ни нам, ни другим.

— Это так, — признал спокойный.

Они долго молчали.

Затем они расстались. Один из них — громогласный — после этого разговора прожил год и погиб от руки того, кто подслушивал; второй — спокойный — казнил отцеубийцу, но через несколько лет сам был убит своим сыном, который лежал в тот вечер в объятиях прекрасной Чэн, в ее уютном маленьком домике в самом конце тихой улицы Минкэцюй. Каждый из этих четверых, захватив хоть ненадолго власть, объявлял себя императором…

Но все это произойдет лишь через год, через два, через пять. А пока что все они живы, все — и бывший генерал-губернатор Ань Лу-шань, провозгласивший себя Сыном Неба, властелином Китая, и его правая рука, генерал и министр Ши Сы-мнн, и их сыновья, будущие отцеубийцы. И еще многие и многие другие, кого также не станет через год, через два, через пять. Имена одних забудутся сразу и навсегда, имена других проживут годы и десятилетия, третьи будут жить вечно. Наперед же судьба каждого никому не известна, она, подобно волнам, изменчива и неопределенна. Вверх — вниз, вверх — вниз бросает судьба хрупкое и временное на этой земле человеческое существо.

Вот неудачник по имени Ду Фу. Три раза пытался он в прошлом сдать в столице экзамен на степень минцзин и трижды сдавал, но так и не получил заветного звания, хотя и был отмечен императором. И великое может быть сведено на нет малым — так внимание императора было парализовано интригами евнуха Гао Ли-ши.

И неудачи последовали одна за другой. Счастье отвернулось от человека по имени Ду Фу. Чего достиг он к сорока с лишним, чего добился? Ничего. И даже степени минцзин не получил. Продавал свои стихи и песни в домах более удачливых слуг императора, и многие из тех, кто приглашал его к себе в праздник, в будни отворачивались, встречая его на улице. Но вот волна вскидывается вверх, и однажды утром столица Чанъань, проснувшись, узнает, что приказом нового императора некто Ду Фу возведен в степень Доверенного и Высшего советника — новая должность, введенная специально для Ду Фу. Она соответствует рангу министра культуры.

Должность новая, зато все остальное — старое. Что такое министр — известно всем, более же всего тем, кто никогда министром не будет. Министр — это значит собственный особняк, и сотни слуг, и четыре колесницы для выездов, и породистые кони в конюшне; но важнее всего то, что все это великолепие — за государственный счет. Это значит громадный оклад, и к этому же огромная власть. И даже все свои расходы министр относит за счет государственного казначейства. Но ведь это только справедливо, ибо для чего и живет такой человек, как не для того, чтобы дотла сгорать на костре общегосударственных интересов, жертвуя собой ради процветания народа и его императора.

И вот Ду Фу — министр, хотя министерства как такового у него нет, а круг обязанностей расплывчат. Но — министр, и потому у него все как положено: и особняк, и кареты, и лошади, и деньги. И друзья, друзья… Просто удивительно, как много теперь у него друзей; все это люди, утверждающие, что они всегда, всю жизнь были его друзьями. Теперь, когда он появляется на улице — в носилках из зеленой парчи (впереди два телохранителя с красными зонтами — знаком министерского достоинства, а сбоку еще двое с огромными веерами, ограждающими от нескромных взглядов, и скороходы кричат: «Прочь с дороги, дорогу Доверенному советнику императора», — и солдаты личной охраны бьют плашмя ножнами по спинам любопытствующих), — сейчас он окружен, завален, затоплен друзьями, а также теми, кто хотел бы друзьями его стать. Это похоже на стихийное бедствие, он задыхается от этого небывалого обилия людей вокруг него — едва ли половину из них он еле знал, другую же половину не знал вовсе. Но что за беда — они, его верные и преданные друзья, помнят его прекрасно. И, по их уверениям, всегда его помнили, «нашего дорогого Ду Фу, гениального поэта», и всегда они были обижены тем, что он их забыл. Кто были они? И бывшие чиновники, в иные времена едва удостаивавшие его кивка, и бывшие, ныне не у дел, сановники, и девушки легкого поведения, желавшие занять место в его гареме, полагавшемся любому сановнику.

Были среди людей, заполнявших его дворец, и вправду старые его друзья, и им лишь одним был он рад, но им было трудно пробиться к нему сквозь густую толпу тех, кто жаждал разрешения на открытие балаганов, театров или публичных домов, или даже — на разработку… соляных копей, — одним словом, среди всего этого толстого слоя накипи, завидующей хозяину, друг другу и всему на свете, которую во все времена можно встретить в передних высокопоставленных лиц в дни прилива удачи и которую первый же отлив уносит дочиста.

Эта жизнь закрутила Ду Фу, как карусель, — такая же крикливая, пестрая, праздная… Утром его облачали в малиновый шелковый халат с вышитым изображением журавля. Если он собирался выходить, то надевал шляпу с огромным рубином в виде шара. За столом ему прислуживали девять слуг — меньшее количество уронило бы в глазах людей звание императорского министра. Еда подавалась только на золотых блюдах, она приготовлялась лучшими поварами столицы, а вино доставлялось из императорских запасов. После завтрака следовал прием посетителей, затем он должен был явиться во дворец с докладом, а вечером присутствовать на заседании Высшего совета. Железный круговорот церемоний и этикета не оставлял ни одной свободной минуты ни для раздумий, ни для дел. За три месяца Ду Фу не написал ни строчки.

Теперь, похоже, ему предстояло, подобно другим вершителям народной судьбы, узнавать о радостях и горестях этого народа лишь с высоты зеленых парчовых носилок, проплывая по улицам над морем голов, одинаково склоненных под свирепыми взглядами личной охраны. А что было там, за этими головами, за спинами, — что?

Несколько раз тайком выбирался он из дворца и бродил по городу в пеньковом платье простолюдина, но его узнавали и, хмуро уступая дорогу, молчали. И он чувствовал, что люди, чьи сердца были прежде ему открыты, не доверяют ему и боятся. Однажды ему сказал об этом прямо некий Хао Бин, по прозвищу Железная Голова, лучший в Чанъани специалист по изготовлению кистей.

— Ты теперь вознесся высоко, высокочтимый мастер, — сказал он. — Ты теперь совсем близко к солнцу, ты слишком часто смотришь на него, но не забывай о том, что внизу, у твоих ног. Если ты ослепнешь от слишком яркого света, тебя уже никто не излечит. Смотри же почаще вниз, господин императорский министр.

Он не забыл о том, что внизу, но как он мог это увидеть из дворца?

— Покажите мне все, — попросил он.

— Все?

— Да, все.

Тогда ему показали.

Он увидел пустующие жилища. Увидел закрытые и разграбленные лавки ремесленников, опустевшие базары, где все хотели продать, но мало кто имел возможность купить, он увидел растущие толпы нищих. Увидел зеленых юнцов в военной форме, увидел разрушенные и опустошенные дворцы, увидел загаженные парки, разбитые статуи, разоренные могилы.

Возвратившись во дворец, он пытался что-то сделать, прекратить бесчинства. Он шел к Ань Лу-шаню. Говорил спокойно, потом менее спокойно. Его всегда принимали, внимательно выслушивали, доброжелательно, терпеливо объясняли. Да, возможно, не все делается так, как надо. Молодым свойственно увлекаться. Но общее направление правильно — старое мешает новому. Оно сковывает, внушает страх. Чтобы освободиться от этого страха, старое нужно разбить — тогда и новое сможет скорее прорасти. Это не прихоть, убеждал его высокий покровитель, это необходимость, имя которой — политика. Старые корни надо вырывать. Естественно, это связано с какими-то потерями. Так объясняли ему, объясняли просто, понятно, терпеливо. Его призывали к мудрости. Сердцу, эмоциям в этой мудрости места не было. И он уходил, Доверенный советник Ду Фу, большей частью ни с чем, и даже пробовал быть мудрым. Затем он узнавал через тех немногочисленных друзей, которые у него ничего не просили: вырублен парк в окрестностях старого дворца у горы Лишань. Он узнавал: отряд туфаней ворвался в помещение Академии музыки «Грушевый сад» и занял ее под казармы. Другой отряд сжег хранилище рукописей. И он снова шел на доклад, доказывал, убеждал, требовал. И снова его выслушивали, и снова ему отвечали и даже соглашались — да, это варварство. Но казармы нам сейчас нужнее музыкальных академий. Это плохо сейчас, но необходимо для нашего же блага в будущем. И еще говорили — это политика. И это слово, «политика», подобно крышке гроба, опускалось на все его протесты, возражения и угрозы. Ему советовали набраться терпения, его призывали быть благоразумным. Быть благоразумным — вот и все, что требовалось от этого странного человека. Это означало — делать свое дело и своим молчанием без слов одобрять то, что делают другие от имени всех.