Можно ли было все это отнести к достижениям?
Он считал, что да, можно. Хотя кое-кто считал и иначе.
Были и другие точки отсчета. Диссертации, например. Кое-кто ухитрялся получать ученые степени даже без защиты — за общественно значимые усилия, скажем, как это случилось с одним весьма высокопоставленным отцом города; ученый совет университета расстарался до такой степени, что присвоил местному вождю сразу докторскую степень. Но это, скажем прямо, было исключением, до такого Сомову было не дорасти никогда. Правда, можно было защищаться самому. Многие так делали, Филимонов, например. Кандидат экономических наук. А что, он, Сомов, не мог бы? Запросто мог. Три года заочной аспирантуры — и защищайся, Сомов. Вот только не было у него тех трех лет. И он не защитился, хотя при случае эта степень могла сама по себе послужить хорошей защитой.
Против превратностей судьбы, скажем так.
Но он не грустил. Мало ли кто не имеет степени. Вот и господь бог, если задуматься, тоже был без степени, а уж у него-то времени на защиту хватало.
Тут судьба. Значит, это не для него, не для таких, как он. Есть люди мысли, есть люди дела. Он — из последних. Человек дела — совсем не плохо. Быть может, даже важнее всего; не исключено, что быть таким человеком — самое главное. Разве не так? Веление жизни разве не в этом? Разве не требовалось от нас всех и от него, Сомова, чтобы в начале было не слово, а дело? От слов, от всяких и всяческих слов и словес, уже шумело в ушах. Слишком много было еще не доделано и не сделано, слишком много было дел, не требующих диссертаций, слишком многое было незавершенным, недостроенным, брошенным на полпути. Это был печальный парадокс, не поддававшийся осмыслению: с каждым, годом строилось все больше и больше, и чем больше строилось, тем больше было недостроенного. В этом было нечто роковое, загадочное. Это была загадка нового сфинкса, и, похоже, требовался новый Эдип, способный разгадать ее, дать на нее правильный ответ.
Только в отличие от глубокой древности никто не рвался в Эдипы. И как тут было не вспомнить слова Маркса о том, что история повторяется дважды: в первый раз в виде трагедии, во второй — в виде фарса. Впрочем, еще раньше Маркса об этом сказал Гегель.
Но может быть, так оно и должно было быть?
Как бы то ни было, у Сомова были все основания гордиться собой. И своей профессией. Ведь она была древней, и не исключено, что она была древнейшей. Разве вся цивилизация не держалась испокон веку на таких вот, как Сомов? На тысячах и тысячах безвестных сомовых, которые только и делали что строили, строили, строили. Строили то, что потом с неменьшим успехом разрушалось — по большей части с помощью человека, но иногда и без него. А когда это случалось — все равно, в первом случае или во втором, когда это случалось, снова приходили бесчисленные сомовы и в очередной — или внеочередной — раз начинали поднимать этот мир из руин, поднимать его из пепла, праха и пыли, и строить, строить и строить без конца: пирамиды в Гизе, маяк на острове Фарос, Колизей Флавиев в Риме и многое другое. И падающую до сих пор башню в Пизе, и Дворец дожей в Венеции, и Кремль в Москве, и сверкающие дворцы в Петербурге, а потом — в наше, совсем близкое время, и плотину в Ассуане, и — при всей их непривлекательности — новые города в Сибири…
Не говоря уже о постройках другого рода, которые, что ни говори, ведь тоже кто-то же строил… не говоря о разных там линиях Мажино и Маннергейма, о дотах и дзотах, ничего не говоря о бомбоубежищах, противотанковых рвах и блиндажах, и уж совсем ничего не говоря о крематориях, лагерях и многом, слишком многом другом.
Ничего не говоря.
За исключением того, о чем мы говорить не будем, придется признать, что и на самом деле у Сомова была прекрасная профессия. И тогда мы вполне в состоянии понять, насколько он не кривил душой, когда говорил, что не завидует никому — ни кандидатам, ни даже докторам, ибо, как сказано: кесарево кесарю…
Значит, не завидовал. Так ли это?
Конечно, это не так. Ну, скажем, не совсем так.
Были такие. Которым он завидовал. Были такие люди. Те, что имели доступ к большим делам. К б о л ь ш и м, ясно? К таким, которые Сомову недоступны, были не по зубам. Эти люди обитали в иных высях, дышали иным воздухом, воздухом вершин. Вот туда-то он и стремился. Ввысь. Там уж он расправил бы крылья, там обрел бы свой размах. Этот размах был как раз по нему, он был ему по силам, Сомов верил в это столь же твердо, сколь правоверный мусульманин-шиит верит, что после жизни на земле попадет в рай и сладкобедрые гурии среди журчащих фонтанов будут угощать его шербетом с утра до вечера и жаркими объятиями с вечера до утра.
Но Сомов не мечтал вовсе о шербете, да и об объятиях не тосковал. Гурии! Да они надоедят еще быстрей шербета. И черт с ними, с фонтанами, это забота сантехников. А ему нужны были возможности. Точнее, и н ы е в о з м о ж н о с т и. Тут у него был пунктик. Он изо всех сил держал его в тайне. Но не удержал, раскололся. Произошло это в сауне, куда собрались гурьбой, да, именно в сауне, где отсутствие галстука и брюк располагает к откровенности; недаром, если верить фильмам, самые изощренные агенты вражеских разведок встречаются в банях. Но это было не в «Европе», она была в тот раз закрыта то ли на переучет полотенец, то ли на обслуживание делегации Танганьики, так что дружеской компании пришлось перебазироваться в «Англетер», тот самый, где сгоряча покончил с собой Сергей Есенин и который вскоре, похоже, сгоряча местный муниципалитет сравняет с землей, несмотря на вялый протест общественности.
Итак, дело было в сауне гостиницы «Англетер» при температуре около ста двадцати градусов. На Сомове не было ничего, кроме зеленой, скорее всего зеленой, войлочной шляпы. На Чижове не было и шляпы.
— Ну, говори, — сказал истекающий по́том Чижов, которому очень хотелось нырнуть под холодный душ, а потом выйти в гостиную и выпить стакан пива. — Говори, что тебя мучит.
Сомов внимательно рассматривал потолок.
— Здесь должна быть осина, — сказал он. — А это что?
— Действительно, что? — спросил Чижов.
— Сосна это. Вот только почему она смолу не гонит?
— Это и все, что тебе не дает спать по ночам?
Сомов пытался отковырнуть щепку.
— Простора хочу, — сказал он. — Хочу большого дела. Б о л ь ш о г о — понимаешь, Чижик? Тесно мне. Помирать скоро, а все не могу развернуться.
Чижов вспомнил то время, когда Сомов р а з в е р н у л с я однажды. И загремел на полную катушку на казенное питание. Не так уж давно это было. Но он был настроен мирно. От жары.
— Ну, дали тебе, к примеру, главк. И что?
Сомов посмотрел на него из-под зеленой — да, точно, зеленой — шляпы.
— Литератор, — сказал он с презрением. — Литератор, у тебя полет, как у предназначенного в суп петуха. Низко берешь.
Чижов обиделся. Наверное, на «литератора», а может и от жары. Дышать было уже просто невозможно. Главка ему мало!
— Что, — бросил он не без язвительности, — в министры захотел?
Сомов вздохнул.
— Эх ты, Лев Николаевич Толстой. Полностью оторвался от реальной жизни. Министр! На хрена мне быть министром. Такая же пешка. Разве что от бедности. На крайний, так сказать, случай.
Чижов сел. До этого он лежал, подстелив под себя махровую простыню, а теперь сел и потрогал затылок. Надо было, конечно, надеть такую же шляпу. Он посмотрел на Сомова, потом на термометр.
Термометр показывал все те же сто двадцать градусов, но Чижову показалось, что он не совсем точен, термометр. Было явно больше.
— Послушай, — сказал Чижов с беспокойством. — Послушай, Толя…
— Ага, — мстительно сказал Сомов. — Струхнул. У тебя, как и у всех нас, врожденный пиетет перед чинами. Чего же ты смолк?
— Да нет у меня пиетета, — возразил Чижов. — Ну, понял я тебя. Фантазер ты. Никогда не руководить тебе Совмином. Я бы на твоем месте согласился на Госплан.
— Не нужен, — отрезал Сомов. — Даром не нужен мне твой Госплан.
Чижов подумал, что если не уйти сейчас, эти орлы — там, в гостиной, — выпьют все пиво. Это не подлежало сомнению. Самое лучшее было уйти, каким-то образом оставив за собою последнее слово.
— Ты не думай, Толя, что я тебе не верю. — Чижов стоял уже у двери, завернувшись в махровую, красную с белым, простыню, словно сенатор, покидавший термы Каракаллы. — Ты мог бы возглавить и бедный наш Совмин, и все, что угодно. Только не было в нашей истории такого, чтобы во главе столь почтенного органа стоял человек, отсидевший в каталажке. Увы…
У Сомова глаза полезли из орбит, но Чижов оказался проворней, и он рванул к своему пиву…
Я знаю, о чем думал Толя Сомов, оставшись один в парилке в своей дурацкой шляпе, когда я опрометью выскочил за дверь, чтобы не опоздать к разбору. Он подумал, что никто, совершенно никто, его не понимает. Даже я, его самый закадычный друг. Не в том было дело, что он не получит своего б о л ь ш о г о дела. А в том, что он ничего не мог доказать. А ведь он сделал бы. Сделал бы все, что надо, и все так, как надо. Сделал бы все так, что глухие услышали бы, а у слепых открылись бы в изумлении глаза.
Глаза у Чижова открылись, но долго он не мог еще ничего сообразить. Где он был, и что с ним происходило. Сон уплывал, и вместе со сном уплывали Толя Сомов, сауна, какой-то дурацкий разговор, пиво. Где была явь, что приснилось? Почему он вдруг вспомнил Петрокрепость? Ах да, он непонятным образом оказался на капитанском мостике среди ночи… стояла адская жара, да, в каюте стояла жара, и он включил вентилятор, который до сих пор вяло хлопал резиновыми крыльями, перемешивая один и тот же сомлевший воздух, и ему захотелось подышать… но, может быть, это тоже ему снилось?
Шея у него совершенно задеревенела.
Голос старпома произнес над его головой: «Судовое время семь часов тридцать минут. Доброе утро. Команда приглашается на завтрак».
Солнце, раздвинув шелковые занавески, развеяло последние остатки сна…