7
После стажировки старшекурсники готовились к последним зачетам, за которыми предстояли государственные выпускные экзамены. Лекции давно кончились, учащиеся младших курсов разъехались на корабли или по домам, на каникулы, и в опустевшем огромном здании мореходки остались только выпускники. Теперь они большую часть времени проводили не в классах, а в учебных кабинетах, где еще и еще раз проверяли все то, чему их учили в течение нескольких лет. Преподаватели, раньше требовательные и строгие, охотно, даже как-то услужливо, помогали своим питомцам готовиться к госэкзаменам.
Не составлял исключения и «кабинет погоды». Ольга Петровна проводила там целые дни, готовая в любую минуту прийти на помощь вконец зазубрившимся будущим штурманам. И однажды в том кабинете произошло такое, о чем и впоследствии Лухманов всегда вспоминал с восторгом и трепетом.
Ольга Петровна, отвечая на чей-то вопрос, объясняла природу циклона. Внезапно красавец курсант — тот самый, что в день ее первого появления в классе помогал развешивать схемы, — с ухмылкой оповестил:
— А мы это все уже знаем: нам объяснил Лухманов. Он учебник по вашему предмету выучил наизусть, до самого оглавления. И знаете почему? Он влюблен в вас!
Кто-то хихикнул, кто-то испуганно оглянулся на Лухманова. Он рванулся с места, но Ольга Петровна строгим взглядом остановила его. Неторопливо подошла к курсанту-красавцу, нахмурив брови, взглянула на него, и тот невольно поднялся из-за стола, подтянулся. Класс настороженно замер.
— Лухманов не влюблен, а любит меня, — произнесла отчетливо, твердо. — И я его тоже.
Повисла такая тишина, что было слышно, как плещется вечернее море вдали, за волноломом. Курсант-красавец что-то промямлил и сел. А Ольга Петровна обвела взглядом класс.
— Есть еще вопросы? — И после паузы возвратилась к доске с чертежами. — Тогда вернемся к холодному фронту циклона.
Она продолжала занятие внешне спокойно, и только Лухманов видел, как время от времени подрагивают ее губы. Когда прозвучал звонок на перемену, взяла свой портфельчик и, молча кивнув на прощание курсантам, вышла из класса.
Господи, что тут поднялось в кабинете! Но зачем о том вспоминать… Он знал, что сегодня Ольга Петровна уже не вернется в класс, а тотчас удалится домой. Быть может, уже шла по узкому тротуару, не замечая вокруг ничего, закусив губу, еле сдерживая обиду и слезы.
Лухманов бросился на улицу. Догнал ее — задумчивую, притихшую. Молча побрел рядом. Ольга Петровна, казалось, не замечала его и лишь через полквартала грустно обернулась:
— Ну вот и все, Лухманов. Мосты сожжены.
Что он мог ответить? Восторгаться ее поступком? Радоваться ее любви? Он попросту взял ее руку. Так, держась за руки, не промолвив ни слова, они и дошли до подъезда дома, в котором она жила. Как ни странно, но печаль, охватившая Ольгу Петровну в тот день, сблизила их гораздо больше, нежели все предыдущие встречи.
В субботу по расписанию у нее занятий не было. Вечером Лухманов, набравшись храбрости, решил зайти к Ольге Петровне домой. Дверь отворила сухонькая седая старушка.
— Простите, я к Ольге Петровне…
— Оленьки нет, уехала за город, — пытливо взглянула на моряка старушка.
Спускаясь по лестнице, он еще долго чувствовал на себе ее настороженный взгляд.
Горожане в субботний вечер стремились на дачи, в окраинные дома, окруженные зеленью, и битком набитый трамвай тащился томительно долго. К поселку хат-мазанок Лухманов добрался, когда солнце укрылось за высоким обрывом материка и на берег легли вечерние тени. Во дворики, и без того глухо затененные шатрами винограда, вползали ранние сумерки. Только у горизонта море еще светлело прощальными отблесками засыпавшего дня.
Дверь в хатенку была раскрыта, и Лухманов, как-то вдруг оробев, вошел во дворик, в сумеречную темноту винограда. Быть может, слова о любви тогда, в кабинете, Ольга Петровна промолвила сгоряча, рассерженная и обиженная наглостью курсанта-красавца? И теперь, поостыв, жалеет о них, не придавая им сердцем никакого значения?.. Не громко, все еще боясь в полный голос заявить о себе, а значит, и о своей любви, окликнул женщину. Она возникла из глубины комнаты, словно из ночи.
— Я знала, что ты приедешь, — обласкала впервые сказанным «ты». — Одна я здесь умерла бы ночью со страху.
Они долго сидели рядом на скамеечке возле стола. Ночь уже затянула море, и дрожащее мерцание ранних звезд превращалось вокруг в такой же мерцающий стрекот цикад. Изредка по воде настороженно проползал луч прожектора. Когда он угасал, темень казалась как-то сразу плотнее и непрогляднее. Она слила воедино и степные кручи, нависавшие над поселком, и сам поселок, и море. Слева, на мысу, разделяя темень на степь и море, вспыхивал и тут же испуганно мерк огонь маяка.
— Отец без конца скитался по морю, и мама, по сути, жизнь провела в одиночестве, — тихо рассказывала Ольга Петровна. — Поэтому я дала себе слово никогда не любить моряка. И вот…
— Ты действительно любишь меня? — спросил не без страха Лухманов.
— Нет, понарошке, — усмехнулась она без радости, — чтобы поиграться в «папу и маму».
— Мне спокойнее: я не давал себе слова не влюбляться в гидрометеорологов.
— А ты, ты любишь меня? — задумчиво посмотрела ему в глаза. — Вы, курсанты, сидите почти взаперти, и первая встречная женщина может вам показаться любимой. Просто приходит время… Вот и я, едва появилась в классе…
— Нет, я любил тебя и до этого. Тысячи лет. Хочешь, расскажу?.. Когда Колумб открыл остров Кубу, я с палубы каравеллы увидел на берегу, в тени тростников, женщину. Это была ты… Я видел тебя на скалах мыса Доброй Надежды, когда мы впервые его огибали… Видел в зарослях Калькутты и под пальмами Цейлона, когда служил на чайных клиперах. И даже в ярангах ненцев, когда пробивался вместе с Седовым к полюсу. Разве ты не помнишь меня?.. О тебе я прочел множество книг и слышал множество песен. Я очень люблю «Шехерезаду» Римского-Корсакова, потому что эта музыка — о тебе. О тебе и о море… Как видишь, я любил тебя раньше, чем появился на свет.
— Господи, какой же ты у меня говорливый! — ласково засмеялась Ольга Петровна. — А я и не знала…
Едва уловимо прикоснулась к нему щекой, и Лухманов обнял ее… Ночь была неподвижна, как сон. Она обволакивала, словно влагой, ощутимой, но невесомой, их лица, движения, чудилось, даже слова, которые говорили они друг другу. Слова затихали тут же, у сомкнувшихся щек, чтобы наполнить еще большей нежностью и несмелые прикосновения рук, и недосказанное…
В тишине даже море перестало плескаться: уснуло. Россыпью звезд цепенело черное небо, и в этой россыпи, как иероглифы, проступали пунктиры созвездий. Свет маяка на мысу, обращенный в сторону моря, не ослаблял, а еще больше сгущал темноту, будто короткими шлифованными гвоздями сколачивал воедино пласты полуночного мрака.
— Знаешь, Лухманов, я забыла привезти керосин, и ночь нам придется коротать в темноте.
— Ты боишься этого?
— Нет, не боюсь…
Словно подтверждая эти слова, Ольга Петровна поднялась.
— Давай руку, чтобы не заблудился в комнате, не набил синяков. И пожалуйста, пригибайся: и двери, и потолки не для твоего роста.
Он слепо пошел за ней. Глухая тишина в доме пьяно пахла привяленной зеленью: должно быть, в комнате стояли цветы. Темень была кромешной, сплошной, но в ней через равные промежутки времени, вместе со сполохами далекого маяка, проступал небольшой квадратик оконца. Тогда на какой-то миг появлялись зыбкие тени, и Лухманов успевал разглядеть совсем рядом глаза и раскрытые губы любимой…
Дальше начинались воспоминания, которые здесь, в каюте «Кузбасса», Лухманов гнал от себя. Их было множество, подобных воспоминаний, — хмельных и кружащих голову. Годы после женитьбы мало что изменили в его отношениях с Ольгой: долгие разлуки, связанные с рейсами, способствовали тому, что каждая встреча опять и опять становилась началом начал. Они не успевали привыкнуть друг к другу, и потому их любовь даже с годами не обретала ни ровности, ни спокойствия. Они оставались вечно влюбленными, тянулись друг к другу по-прежнему так же, как и в ту ночь в хате-мазанке возле моря.
Наверное, подобные отношения складывались в большинстве семей его собратьев-моряков, хотя Лухманов искренне полагал, что такой любви, как у них с Ольгой, нет ни у кого на свете. Он попросту не понимал тех мужчин, которые, живя постоянно на берегу, не ставили знака равенства между счастьем и верностью, искали случайных встреч и знакомств, не дорожили привязанностью единственной женщины. Лухманов был глубоко убежден, что познать всю полноту собственной любви, равно как и отзывчивости и близости женщины, возможно только в том случае, если эта любовь у человека одна.
Не понимал, хотя не пытался и осуждать… Зачем? По какому праву? В жизни ведь случается всякое… Вдруг бы Ольга оказалась иной? Вдруг бы не выдержала разлук? Или, наоборот, притерпелась бы к ним, и ей, в конце концов, хватило бы лишь половины его огромной любви? Ведь невостребованная, а значит, нерастраченная любовь — такое же несчастье, как и недостаток ее.
Ему, Лухманову, повезло! И прежде всего в том, что любовь Ольги к нему оказалась равной любви его к ней. В Ольге не было ни ложной стыдливости, которая может показаться скудостью чувств, ни излишней откровенности, не оставляющей места для таинства. Она не скрывала своих желаний, и это во сто крат усиливало счастье Лухманова, ибо подтверждало, что он так же дорог и близок ей, как и она ему. Встречи их превращались в сплошной, нескончаемый праздник. И как жаль, что профессия моряка не позволяла ему превратить в этот праздник их всю, без остатка, жизнь!
Лухманов считал, что все ему втайне должны завидовать… Поглощенный своей любовью, он просто не думал о том, что счастливых людей, подобных ему и Ольге, не так уж мало — и на берегу, и на судне. Но так уж водится, что о счастье своем люди не любят распространяться; ведь и сам он, Лухманов, ни с кем никогда не делился тем радостным, потаенным, что принадлежало только ему и Ольге… Те же, у кого судьба не складывалась удачно, могли временами, в тоскливую минуту, и пороптать, и пожаловаться — и это создавало впечатление, что людей неудачливых гораздо больше вокруг, чем счастливых. Что ж, счастье тоже обладает определенным пороком: оно окружает человека стеной глухоты.