— Попробуй, товарищ Елхов, — сказала Лена. — Поглядим. А покуда — бери наличными, вишь, вношу добровольно.
— Свободна пока, — разрешил Елхов. — К твоему вопросу мы еще вернемся. Свободная ты, Лена. Там, гляди, Никитишна рвется, аж пыль из-под копыт.
— Не баба, а конь с яйцами, — вразумил меня Елхов про Никитишну. — Не тушуйся, парень, она такое примется выкаблучивать, мне и то зазорно. Ты не смейся только да не покрасней, не то сразу поймет, сучонка, что ее взяла.
Определил я Никитишне лет этак тридцать пять и удивился, почему величают по батюшке, это привилегия пожилых. Никитишна выглядела хоть куда, вроде Евдокии-продавщицы: полномясая, розоволикая, нос как бы прятался между щек и глазёшки еле проглядывали.
— Цветешь, как майская роза, — определил Елхов почти одобрительно. — По скольки с вакуированных на базаре за яички-то лупишь? Глянь, морду-то нахряпала. Тебе сейчас мужика бы хорошего, не так бы ишшо расцвела.
— Это уж да, — согласилась Никитишна и уселась, не обдернув подол. — Тольки где ж его взять, не тебя же, сморчка, тебя и на свою бабу поди не хватат.
— Ты это брось, — Елхов обиделся. — С тобой и пошутить нельзя, в некультурность кидаешься. Давай ближе к делу. На сколь положено, знашь?
— Говорили бабы, как не знать, — откликнулась Никитишна. — На полторы тысчонки. А че, бери, коли надо.
— Молодчага, — сказал Елхов, заметно удивляясь и подмаргивая мне, потянулся к чернильнице. — Молодчага ты, Никитишна, — повторил он, волыня, видно, для всякого случая. — А я-то, грешным делом, про тебя неладно подумал и представителю, вишь, сказал, а ты, глянь, у нас передовик. Так писать, ага?
— А чё ж, — сказала Никитишна мирно. — Чё ж, пиши, писатель, ты грамотный. Пиши.
И она встала и неторопливо, будто собиралась в одиночестве на покой, взялась за подол и задрала юбку кверху, сказала ровненько:
— Стриги, дорогой председатель, и сдавай государству в счет первого взносу. Не боись, к зиме опять вырастут, новый взнос исделаю.
Я отвел глаза, меня осекло воспоминанием о сегодняшней ночи, об утре, а Елхов не дрогнул, он сказал:
— Эт-то я, душенька, в прошлом годе у тебя видал, нисколечки не переменилась твоя……. Кончай базар, иди к столу да расписывайся.
— Ха, вот те на! Даю натурой — бери, не хошь — тебе, дураку, плешь переедят, да вот этому, молодому-красивому. Поглядел? Не нравится? Тогда у своей лахудры гляди задарма.
— Ты мою жену трогать не смей! Катись отсюда! — заорал негаданно Елхов, мне показалось, не так уж он взбесился, напустил на себя, скорее, и, похоже, я угадал, потому что, когда остались вдвоем, Елхов заржал: — А ничегго бабец.
Он вздохнул.
— Помурыжит она, Барташов, нас, завтра полдня будем ее кино глядеть, помяни мое слово. Чё ж, поглядим. Ну ярар. Тут еще одна с пузом осталась, да Улька твоя напоследок.
Слово твоя Елхов не выделил, но я услышал явственно и теперь уж наверняка покраснел, хотелось уйти под любым предлогом, хотя бы до ветру, но дезертировать не годилось, пускай моя роль, как выяснилось, была тут совсем не из главных.
Ту, что с пузом, Елхов даже по имени-фамилии называть не стал, а ткнул пальцем в табуретку, чиркнул пером в усталой ведомости, распорядился:
— Ставь роспись.
— Не буду, — сразу откликнулась она. — На полторы и думать не моги, и не понужай. Не видишь, что ли, тяжелая, через месяц, опростаюсь, чем я дитенка прокормлю, твоими, что ли, облигациями?
— А где нагуляла? — вызверился Елхов. — Мужа нет, а брюха надутая?
— Твоя какая забота, — сказала женщина. — Не тебе приданое ладить да алименты платить.
— А такая моя забота, — вразумил Елхов, — что я есть председатель артели, отвечаю за твой полный аморальный облик. Не подпишешь — жениху твоему сообщу, какая ты обрисовалась курва.
— И то, — согласилась она. — Сообчи. И печать шлепни, скорей поверит, я ему писала, дак он все отнекивается, ври больше, он говорит.
— Точка! — Елхов шарахнул кулаком. — Нековды нам тут с вами, сучками, размудыхиваться, скоро сам товарищ Чурмантаев отчет стребовает. Пиши, сказано, и телись, сколь влезет, черт с тобой, хучь трех роди, мне дак насрать.
— Ори, орило, раз такой зевластый, — ответила она и двинулась к двери, Елхов позвал:
— Верк, послушай добром. Он еще, гляди, мертвый у тебя вылезет, че ж заране тревожиться про кормежку. Счас, кто запузател, многи мертвяков рожают, потому питания не та…
— Да ты ополоумел! — не помня себя, крикнул я Елхову, я впервые поднял голос, и председатель, изумившись, бормотнул невнятное, я позвал: — Вера, погодите, пожалуйста. Сколько можете, столько и согласитесь…
Опять мы остались с глазу на глаз, Елхов, покривись, облупал меня линялыми глазами, пригрозил:
— Учти, Барташов, о том райкому станет известно, как ты отсталому элементу потачку даешь… У нас народ такой…
Это почти совпадало со словами Чурмантаева, и я скукожился и смолк, дал зарок молчать — пускай и дальше распоряжается, расправляется Елхов, ему козыри в руки, ему отвечать, ведь мы проводим важнейшую политическую кампанию в помощь и фронту, и обороне страны, и здесь не место жалости, обывательскому слюнтяйству, всяким сентиментальным настроениям…
И тогда вплыла ночная Улька, она выступала павой, она почудилась мне красивей, чем утром, или я спьяну не разглядел ее как следует, она поздоровалась с Елховым и со мной тоже, как ни в чем не бывало, и я, по-дурацки заискивая, ответил:
— Здравствуйте.
Улька ощерилась еле заметно, скромненько притулилась на лавке возле простенка — и опять вел душеспасительную беседу Елхов, а я помалкивал, в данном случае имея к тому основания.
— На две тыщи тянешь, Ульяна, — прикинул Елхов, обозрев ее, будто самоё оценивал. — Постоялая изба, продукты для уполномоченных какие ни на есть, а выписываю со склада, и тут сама кормишься, и деньгу они тебе плотят и все такое прочее. Две тыщи с тебя.
— Ну-к что ж, — согласилась Улька, и заключалось в ее поспешности что-то неладное, и председатель загодя осатанел:
— Будешь, как та… Никитишна, свою……. показывать?
— Пошто? — лениво опровергнута Ульяна. — Ты частенько видал, он нонче тожеть испробовал. Давай, бери с меня же магарыч за мою обслугу, Елхов.
— Сильна, — Елхов озадачился, почесал затылок, поглядел на меня, а Улька сама потянулась к мятому листку, сотворила этакий с загогулиной росчерк, проткнула меня взором, объявила внятно:
— Говнюк ты.
«Как смеешь!» — хотелось мне завопить, но я удержался, за меня откликнулся Елхов:
— Язык у тебя, Улька, что коровье ботало. Дура ты, вот я как тебе объясняю.
— Може, дура, може, нет. — Улька засмеялась. — Подумаешь, общелкали, да плевала я на ваши две тыщи, у меня их на книжке, считай, сто лежит.
— А вот мы и проверим, — оправившись, пригрозил Елхов.
— Так и разбежался, — ответила Улька. — Тайна вкладов охраняется государством. Прощевайте, начальники. А спать его, — она показала на меня, — ты к своей бабе сёдни клади. Как вы сообча трудились на благо.
— Не тушуйся, — успокоил меня Елхов после. — По деревне трепать языком не станет.
Я не знал, куда мне деваться, никогда еще не испытывал такого липкого стыда, но что делать — только напускать удаль: дескать, нам не впервой… Так я и сыграл перед Елховым.
— Будем подбивать бабки, — оповестил председатель. — Остался ишшо Максим-хрен-Сергеич, наш уважаемый наркомфин, счетовод то исть. Этого я нарошно домой отпустил с утра, чтобы обедню не портил. Толковать с ним проку нет: скажет «пятьсот» и не отступится, хоть кол на башке, хоть убей. Его не припугнешь, помощником прокурора был, за взятки выперли, законы — все наперечет и досконально, говорить с ним — что против ветра струю пускать. Дьявол с ним, процентов двести тридцать к плану мы с тобой наколотим, на среднем уровне, в стахановцы не вылезти, деревня лесная, базар далеко. Будем считать, остались не охвачены трое: Сонька Реутова, Елена да Никитишна. Завтра их с утра примемся уделывать сурьезно, а пока на севодни — точка. Гляди, скоро шесть, на перекличку будут выволакивать. Рапортуй: одна баба осталась неохваченной.
— Врать не стану, — сказал я. — С какой радости? Завтра завершим и доложим честно.
— Гляди, с тебя спрос, — сказал, усмехаясь, Елхов. — Я-то вить так, доброволец-помощник. Только не вломил бы тебе Хозяин, другие-то врать ох как станут.
— А чего ж тут врать? — я удивился. — Из восемнадцати хозяйств четыре не охвачено, да и то, сам говоришь, счетовода можно считать подписанным, значит, всего трое, одна шестая часть.
— Так-то оно так, — промямлил Елхов. — Тебе виднее, инструктор, понужать не могу. Айда на крылечке подымим, воздухом подышим божьим.
С крыльца мы тотчас убрались — там еще палило — и сели на трухлявое бревно у ворот, в тенечке. Пыльная улица глядела пусто, и пусто, голодно зияли окна, и редкие дымки над трубами не пахли настоящей едой.
— Бедует народ, — высказывался Елхов. — Сам посуди: в сороковом и то за палочки работали, хреновая у нас почва, нам бы не хлебопашеством заняться, а промыслом каким ни на есть, да мужики-то и до войны еще разбеглись кто куда, кто помоложе да пошустрей, а прочих война умела всех. Да промыслом и не велят нам промышлять, хучь по камню, да сей… Жалко мне их, баб, троих тольки не жалею: продавщицу ту блядешку, да Никитишну, да вот Ульяну твою — подстилка для кажного, всё вкусу да выгоды ищет… Ну с Дуськой и Улькой управились… К Никитишне — мильтона завтра натравлю, будто имущество описывать, она еще раз ему свою кино покажет, а опосля дрогнет… Ленка, она грамотная, ее не обдуришь, я другим шугану: дров, мол, из лесу не дам, и лошадь не дам угород пахать, и с животноводства сыму, на поле кину, там и молочка не прихлебнешь, и на себе таскать борону станешь. Неохота мне Ленку стращать, да что поделаешь, Барташов… Вот с Сонькой, с Реутихой — беды, ребятишек у ней, слыхал, пять штук да мужик погибнул, и уж она сама такая баба трудящая, прям тебе обскажу, однако и ее надобно прижать, чтоб прочим неповадно. Я про медаль ей шарахну. Она хоть ту медальку двугривенным обзыват, а уж сама такая ей радая, такая радая, спасу нет. Прошлогод ей, ковды заём отрабатывали, посулил: отымем, дескать, медаль, аж самому Михал Иванычу товарищу Калинину отпишем прошение. Она знаешь как трухнула. И нынче согнется, я этот козырь напослед приберег. А жалко Соньку мне, честно тебе сказываю, парень.