Изменить стиль страницы

Эпилог

Уже знакомым путем Шилков дошел до дверей института и остановился. Ася была сейчас там, за одним из десятков или сотен окон этого огромного серого здания. Шилков припомнил, как он стоял здесь зимой, сам не зная, зачем он пришел, и ругательски ругал себя за этот приход…

Долетающий с моря легкий ветерок шелестел в верхушках деревьев, буйно разросшихся вдоль набережной. По реке, зеленой, как бутылочное стекло, шли буксиры. Они тянули в верховья тяжелые, неповоротливые баржи, и волна, доходя до парапета, рассыпалась миллионами легких брызг и глохла, замирала возле камней. Рыбаки-любители на набережной застыли возле своих «донок», вздрагивая всякий раз, когда звякнет колокольчик. Нет, это не рыба — это только волна тронула леску…

Теперь все было иначе. Сейчас он не испытывал того странного ощущения, которое появилось у него тогда: злой досады на самого себя и боязни показаться навязчивым. Сейчас он должен был встретиться с Асей, чтобы сказать ей все, потому что иначе он не мог поступить. Сказать ей, что он любит ее, что он сейчас — как водолаз, которому не хватает воздуха. Что будет, если она не ответит ему? Шилков старался об этом не думать.

Он просто хотел сказать ей, что любит, — об остальном же он не думал. Он хотел, чтобы Ася знала это, — и все…

По расписанию, висящему в вестибюле, он нашел номер аудитории, в которой Ася сдавала экзамен. Потом он поднялся на четвертый этаж и еще издали увидел ее в коридоре. Ася о чем-то оживленно разговаривала с ребятами, и Шилков догадался: «Сдала. Рассказывает». До него донесся нетерпеливый голос одного из студентов:

— Ну, а он что?

Ася сдвинула брови, насупилась и, явно подражая экзаменатору, грозно сказала:

— Могли бы и лучше, уважаемая. Но — отменно, однако.

Все рассмеялись. Случайно повернув голову, Ася увидела Шилкова и замерла. Они долго смотрели друг на друга. Ася первая шагнула ему навстречу:

— Это вы!

— Да. Вас можно поздравить?..

Шилков говорил это механически, как во сне, не замечая, что на него уставились десятки любопытных глаз. Он видел только Асю, ее лицо, и оно заслонило сейчас все вокруг.

Потом они шли по набережной, и Шилков осторожно взял девушку под руку.

— Ася!

— Что?

Шилков слова не мог выговорить сейчас. Девушка словно бы не замечала его смущения и ничем не хотела помочь ему. Полно, она сама ждала, что он заговорит; Шилков видел — она только кажется спокойной.

Так они дошли до сквера.

— Сядем, — предложила Ася. — Только подумать: я — на третьем курсе!

— Совсем большая, — только для того чтобы не молчать, сказал Шилков.

— Да. И завтра уеду — в Магнитку, к маме. Знаете как я люблю ее!

— Магнитку?

— И Магнитку и маму… Как ваше плечо? Совсем зажило?

Шилкову понятно было, почему она перескакивает в разговоре с одного на другое. Но когда она сказала: «завтра уеду» — у него словно все оборвалось. «Два месяца!..»

Он поднялся со скамейки, будто девушке надо было ехать уже сейчас.

— Я вас провожу… И когда вы вернетесь, я… Я расскажу вам, что…

Слова застревали у него в пересохшем горле, и он чувствовал, что ему и впрямь, как водолазу, трудно дышать.

— …что я люблю тебя, Ася…

Они были одни возле скамейки; неподалеку сидел и дремал какой-то старичок, разомлевший от жары, да дети, пыхтя, что-то мастерили из песка.

Ася опустила голову. Густая прядь волос закрыла ей пол-лица, и Шилков видел только темную бровь и дрожащие ресницы. Она молчала, но Шилкову сразу стало легче. Он даже нетерпеливо тронул ее за локоть, не дожидаясь, что она ответит ему, — жест, означавший: вот и все; мы можем идти; не надо ни о чем думать; я сказал — и я уже счастлив.

Но девушка не шевелилась. Она глядела себе под ноги, и Шилкову показалось, что он ослышался, когда она тихо ответила ему:

— Я знала… Мне было трудно… трудно так редко видеть тебя.

* * *

…Часа за два до отхода поезда они были в том же самом скверике, сидели на той же самой скамейке, что и вчера, и Ася опросила его:

— Ты мне ничего не можешь рассказать? Если не можешь — не надо, я ведь знаю — у тебя такая работа. Но отец…

Шилков нахмурился.

В памяти снова всплыли недавние дни; с какой-то фотографической отчетливостью припомнился человек с искаженным лицом, нож, тускло блеснувший в темноте, потом нарастающий звон в отяжелевшей разом голове.

i_024.jpg

Что он мог рассказать ей? Мало, очень мало — обо всем остальном он не смел и словом обмолвиться. Да, впрочем, Асю и не интересовало все остальное: она хотела знать об отце — и она имела право на это…

* * *

…Все уже было позади: разрушенные корпуса комбината, искореженное железо, дымящиеся груды камня и металла. Люди собирались у прокатного цеха. Даже в ночной темноте они безошибочно находили то место — большой двор, вокруг которого все было взорвано, мертво.

Не слышно было слов: люди говорили сдавленным шепотом, тяжело переводя дыхание. Кто-то застонал, привалившись спиной к бетонной глыбе. Но когда взвилась и осветила все кругом ракета — стих шепот и стон оборвался.

Там, в каких-нибудь пятистах метрах от цеха, — и люди знали это — залегли гитлеровцы. Рабочему отряду было приказано отходить. Когда мастер-сталелитейщик Гаврилов, возглавивший отряд, пересчитал в темноте людей, он понял, что больше ничего и не остается, как отходить.

Где-то наверху словно мяукнула кошка. Мина хлопнула внутри цеха, за ней начали рваться другие. А потом небо будто сошло с ума: мины рвались не переставая, и люди втискивались в каждую щель, прятались в развалинах, в еще горячих печах… Наконец обстрел прекратился, и тогда наступила непривычная, словно звенящая тишина…

Гаврилов негромко сказал: «Пошли».

…Руины комбината остались далеко. Кругом стоял лес, спокойный, величавый в своем спокойствии, весь наполненный густым, смолистым запахом хвои.

Дробышев шел, придерживая одной рукой раненого бойца. Идти было трудно: раненый то и дело спотыкался, тяжело волочил ноги, и, казалось, еще несколько шагов — и он повалится на мох. Но он все-таки шел, все-таки передвигал ноги — бледный, с плотно сжатыми, бескровными губами. Потом он остановился, прислонившись к сосне.

— Больше не могу… Гранаты… Оставь меня.

— Неужели ты думаешь… Садись на спину!

— Нет.

Сзади подошел Трояновский. Ни слова не говоря, он подхватил раненого и взвалил его на себя. Дробышев удивился: он и не предполагал в своем друге такой силы — научный работник, интеллигент, в очках! Дробышев подумал: это опасность сделала его сильным. Конечно, далеко он раненого не унесет, но в мирное время он и на это не был бы способен.

i_025.jpg

Они несли раненого по очереди и вечером, когда подошли к привалу, валились с ног от усталости. Уж на что Дробышев считался человеком выносливым (все-таки сталевар!) — но и он, опустив раненого, почувствовал, как у него мелко дрожат колени, а в глазах вспыхивают и крутятся какие-то оранжевые круги.

Выставив охранение, все заснули. Заснул и Дробышев, раскинув на земле могучие, черные от грязи руки. Но Трояновский не мог уснуть. Широко раскрыв близорукие глаза, он вглядывался в кустарник, подступающий к лужайке, в дальний, открывающийся за полем лесок.

О том, что спрятано у него под рубашкой, знали в отряде двое: Дробышев и Гаврилов. И все-таки он не мог уснуть: пачка скомканных бумаг, почему-то необычайно жестких, словно жгла его. Как это нелепо получилось! Комендант оказался трусом — сбежал, закинув куда-то ключи от сейфа. Пришлось взламывать этот огромный железный ящик: тащить из сварочного цеха два тяжелых баллона и резать металл. Дробышев еще пошутил тогда:

— Хорошо, что этот шкафчик не из нашего сплава, а то провозились бы…

Они и так провозились долго. Когда Трояновский сунул всю документацию себе за пазуху, пять танков с белыми крестами на броне, развернувшись, били прямой наводкой по заводоуправлению.

Он так и не заснул на этом привале, да и на следующем тоже… Раненый, которого теперь несли другие, начал бредить, выкрикивая что-то неясное, а потом забывался. На следующий день он умер, и Трояновский, уже успевший повидать смерть, был потрясен. Как это просто — и вместе с тем нелепо: еще вчера был живой человек, полный сил, каких-то надежд, мыслей, а сейчас его нет… Временами ему казалось, что все это — сон, тяжелый, как в детстве, и стоит только очень захотеть, убедить себя, что можно проснуться, — и проснешься… Но тут же он стискивал зубы.

На одном из привалов он подошел к Гаврилову.

— Слушайте, все мои… материалы надо сжечь. В конце концов это может стоить дорого.

Гаврилов поглядел на него исподлобья и вдруг неожиданно усмехнулся:

— Сжечь? Как вы это легко… Сжечь! Значит, вы не верите, что мы выйдем. А я вот — верю. И до тех пор, пока не увижу, что положение безнадежно, запрещаю вам даже вынимать эти… материалы.

Трояновский возмутился:

— Как это — запрещаете! В конце концов это не ваша работа, а моя… ну, наша с Дробышевым.

— Это наша работа, — тихо сказал ему Гаврилов. — Всех нас. И моя в том числе. Вы же неглупый человек… Я понимаю, вы боитесь, чтобы это не попало в их руки. Не бойтесь, не попадет.

На третий день на их стоянку наткнулась девочка. Маленькая, курносая, в цветном платочке на голове, она была словно из сказки, эта Наташа. Поначалу она перепугалась: что за люди, откуда? Дробышев успокоил ее: свои, и упросил (если случится оказия) отправить письмо. Он тут же начал писать его, пристроившись возле пенька.

(«Это письмо не дошло до вас, Ася. Девочка забыла адрес. Но это письмо я тебе покажу после».)

Вдруг грохнули выстрелы. Гаврилов, чертыхнувшись, сунул зажженную спичку в вязанку хвороста и, схватив винтовку, бросился к кустарнику. Пулеметная очередь прошла над головой Трояновского. Он, растерявшись, не сразу услышал, что ему крикнул Гаврилов. И только когда сильные руки Дробышева пригнули его к земле, он понял, почему начальник отряда сначала разжег костер…