Пусть звенят и исступляются в столпотворении, мой мир и их мир чужие. И я не нахожу в себе любви к роду человеческому. Я ожесточаю свое сердце. Да, я не добрый пастырь, но что делать, когда все стадо из одних заблудших овец?

Свист, хохот, хлопанье бичей, выкрики торговцев напитками, ужасный хоровод.

Золото пришельцев из Эльдорадо целый день льется брызгами перед глазами; ветер качает ковры, развешанные на балконах и столбах окружающих улиц; розы и рубины, сапфиры и пальмовые ветви, бриллианты и лилии, все блистает как сноп искр. Иногда сдавленная толпа бросается к перилам, готовая растоптать меня; проклятья и крики страха несутся из многих глоток сразу.

Так до вечера; вечером — дымные факелы, разноцветные фонарики, маленькие плошки… Велико терпение Твое. А я хочу быть подобным Тебе, и сомкнув уста, ни одним движением и ни одним гласом я не нарушил сатанинской свадьбы.

…Трубный звук начинает звучать издали и приближается и растет, становится все громче и заглушает все. Торжествующе несется голос трубы. Изсинекрасные огнедышащие кони влекут колесницу. На колеснице стоит нагая женщина. Под венцом, который держит летящий амур, ее голова запрокинута кверху. Ее взор не знает смущения. Толпа в ужасе расступается перед безумными лошадьми. Люди бегут за колесницей, давя друг друга, колесница несется вперед, давя людей…

…Поздней ночью разошлись последние тени людей, и я снова остался в моем одиночестве, одинокий в целом мире. Ночью сверкали до утра зарницы над морем; каждый взблеск коротким сиянием освещал ночной омут, а море вдали молчало, громадное и темное.

Утром я очнулся от дремоты под веселое чирикание птичек. Они целой стаей сидели на перилах моста. Их сладостные, веселые голоса рассказывали о далеком и чудесном. Они наперебой спешили каждая по-своему рассказать о своем путешествии. И вот все сразу поднялись и полетели дальше, а я почувствовал, что мои губы искривились в улыбке.

И я тоже улетел в дальние края. Я вседневно стал гостить мечтою в Иудее… Вот я вышел в поле ранним утром. Вдали темнеют горы Иуды. Я шагаю по склону и разбрасываю зерна полными пригоршнями. Мир на горах, мир в долинах; только легкий ветер перебегает с холма на холм. Мирна душа, и спокойным взором я встречаю восход солнца.

Все жарче становится на поле. Солнце пылает с вышины. С моего лица стекают крупные капли пота. Я защищаю рукою глаза и смотрю: не идет ли Шалшелет, не несет ли мне обед из дома?…

…Мне жалко открыть глаза и снова увидеть те же гладкие от древности плиты, на которых я сижу. И я остаюсь с закрытыми глазами и, как послушное дитя, жду, доколе желает Отец. Верно, я грешный сын, что так долго не могу получить прощения? Человек не может быть безгрешным — а я слишком много думаю о человеческих наслаждениях. Я красив — ведь не может же быть Мессия уродливым? Я помню, как однажды в детстве я увидел старую некрасивую португалку и подумал — неужели я вместе с нею буду блаженствовать в раю? Я был еще глуп, но я слишком любил красоту.

Так я предавался размышлениям и воспоминаниям в час ожиданий. И я уже чувствовал, что это нехорошие размышления. Я это еще более почувствовал в вечерний час, когда я стал с каким-то потаенным интересом смотреть на лица проходивших женщин. Я знаю, если я только поддамся чувству, оно рано или поздно овладеет мною, потому что в этой борьбе моя победа должна была бы быть непрестанной победой; и когда мысль вожделения будет побеждать, ноги будто завязнут в зыбучий песок, и чем дальше, тем больше песок будет всасывать, и, уже немощный бороться, я погружусь покорный, обессиленный.

Наступила ночь, эти мысли меня не покидали, чем дальше, тем больше они порабощали меня, и я погружаюсь, покорный и обессиленный.

Слаб мой дух, отвратительно тело мое. Как омерзителен я, сколько дерзости во мне, что мечтаю о венце избранничества. Отвратительные чувства, слабость и бессилие обуревают меня, и овладевают мной, и порабощают меня.

Я, презренный, плоть свою обрезал, но сердца своего не обрезал. Сердце мое обросло и стало как сердце кабана, похотливого животного. Сколько мерзости во мне одном. Сколь низко пал я, червь пресмыкающийся; есть ли моей низости мера, и может ли мерзостный думать о прощении? Отчаяние, отчаяние, покаяние, покаяние, но примется ли мой грех, есть ли ему очищение, не бездонен ли? Молитвы не допущу грешному рту моему произнести. Тлей, истлевай, ползи на брюхе своем, страшно смотреть на тебя, глазам тошно.

О, как пал человек! О, какое горе постигло меня! Мне ли спасти землю, когда сам спасения недостоин? Мне ли звать к чистоте, когда в нечистоте погиб? Мне ли осквернять губами своими слова, когда мерзостен и огажен я? Ни о жизни, ни о смерти просить не могу. Позор на имени моем, ибо осквернитель я.

Вот каков человек, хотевший дать искупление и спасение роду человеческому. Нет слов для покаяния. Нет слов для покаяния. Нет и нет.

В черной страшной бездне сижу я. Ночь черна, как Шеол. Ни одного луча света. Бесконечно длится ночь, как будто пожалел Творец о первом дне творенья и сказал: Да будет тьма!

Во всей вселенной темнота и могильным холодом она обняла мои плечи и легла на мою голову. Кто станет надо мной и защитит меня? Я один во всем мире. В темноте Ты испытываешь меня, и креплю я сердце и борюсь, как Яков, с наваждением, ангелом ночи до утра.

Исходя в муке борения, я не в силах сохранить обет молчания и мой крик вырывается из внутренностей моих и страшный молитвенный напев звучит в пустоте темной вселенной.

Суди народ Свой, но к чему откладываешь Суд? И к кому о защите взывать?

Меня поставил Ты отвечать за народ мой — дай же буду стоять пред Тобою. Осудил и не даешь сказать слово в оправдание. Осудил и не сказал, доколе. Заключенный знает дни заключения своего, узник — час освобождения своего.

Раб ждет свободы, больной — исцеления, но сын избранный Твой, — когда очистится от гниющих струпьев своих? Не искуплен ли и самый большой грех? Будет ли прощение? Настанет ли утро?

И было утро. Пред лицом моим раскрылось небо. Тысячами золотых нитей опутало солнце воздух. Замок Святого Ангела туманно вырисовывался в золотистой пыли. Есть ли мера испытаний народу моему? Суд между мной и Тобою: сними свою карающую десницу с темени народа моего.

Отпусти его: он заплатил уже за все прегрешения отцов своих. Отпусти его, пока теплится еще жизнь в теле его. Помилуй, пока помилование еще приняться может.

Когда солнце в нерешительности покинуло зенит и стало опускаться, на мосту остановились пилигримы. Еще зовет Рим пилигримов, еще есть обманутые души, идущие на богомолье в город Зла.

О, наступи конец! Не карай мой народ за мой грех. Отец, Ты один ведаешь пути.

Я молился долго и просил, если слышит Бог мою молитву, пусть покажется звезда. Но небо было хмурое. Я вложил в молитву всю душу. А потом, когда поднял голову и посмотрел на небо — на востоке ярко горела звезда. Большая, светлая.

Ночной сумрак медленно, медленно сереет. Проходят долгие часы, пока как бы сходит одна серая занавесь за другой с тихого и печального неба. Нет облаков — одноцветное небо, молчаливая еще земля, и я на земле, на каменной плите.

О Боже, сердце мое, как выжатый плод. Великие мечты вихрем врываются в душу мою, судорогами потрясают тело мое, зову себя к великому действию, и тогда вижу немощь сердца моего — оно, как выжатый плод.

Кто спасет мой народ? Куда ни смотрю, кого в памяти ни назову — нет человека. О, разве только, когда вновь на корабле поплыву к Сиону, пробудятся силы мои? О, разве только тогда сердце станет, как полный плод, полный и влекущий!

Невидимые персты свивают одну за другой гонкие паутины с неба и его серый цвет в это долгое утро проясняется в тишине, безжизненной и унылой…

А когда грохочет суетный и бестолковый день, мне не нужно даже закрыть глаз, чтобы перенестись в мою страну. Она в развалинах. По всем дорогам древние руины. Умерли живые пророки, а мертвые камни живут. Дрожат одни грустные кувшинчики в утренний час между Царой и Эштаолом. А в солнечный полдень в Иудейской степи мерно, мерно звучит колокольчик на шее верблюда, идущего первым в длинной веренице, шествующей, кто знает? — из Тибета в Гизах. А там, взойдешь на холм, окинешь взглядом землю до Кармеля и ни одной души. И слезою дрожит вечерняя роса на закрывающих венчик свой цветах. А ночью вой, тоскливый вой шакалов, как будто плач, как будто горькое рыдание детей.