Линия судьбы (август-сентябрь 1942)
Лейтенант Кондрашов лежал на охапке сена, постукивал босой ногой по доскам в такт стучащим колесам вагона и сочинял стихи. Сочинял уже давно. Со вчерашнего вечера. И сочинил уже две строчки — «эшелоны, эшелоны, кто-то плачет, кто-то стонет…». Дальше никак не шло.
Потому как он не видел, кто там стонал за досками того санитарного поезда. Они тогда стояли на станции со смешным названием Пикалево и лейтенант решил прогуляться — косточки поразмять. Но сделал это зря. Вагон, в котором на фронт отправлялся лейтенант со своим взводом, находился в самом центре эшелона. А тот стоял далеко не на первом пути. Между станцией и их составом стояло несколько поездов. Кондрашов застеснялся на виду у красноармейцев лезть под вагоны. Он вообще был стеснительным мальчиком. Впрочем, в этом он не признавался никому, даже самому себе.
Именно по этой причине он зашагал вдоль поезда. Пройдя три-четыре вагона, его вдруг остановил окрик откуда-то сверху:
— Эй, лейтенант!
Кондрашов вздрогнул, остановился и посмотрел наверх. Из открытого окна пассажирского вагона высовывалась голова. Абсолютно лысая и какая-то очень белая. Голова спросила:
— Лейтенант, махорочкой не богат?
А потом из окна донесся чей-то стон.
Лейтенант развел руками:
— Не курю, извините.
Голова беззлобно ругнулась:
— Что ж ты, лейтенант, раненому бойцу Красной армии махорки жалеешь?
— Но… Но я, правда, не курю! Честное комсомольское! — Кондрашев поправил фуражку, сползшую на затылок.
— Да верю, верю… — как-то без энтузиазма ответила голова. И спряталась в вагоне.
Лейтенант потоптался. Ему почему-то стало стыдно:
— Товарищ! — позвал Кондрашов. — Эй, товарищ!
— А? — снова высунулась голова.
— Я сейчас на станцию иду. Я принесу вам табака.
— Принеси, — голова засмеялась. — А то уже неделю не курим, сил больше нет.
Кондрашов суетливо сказал:
— Ага! — потом сделал было шаг, но вдруг остановился и спросил голову:
— Как там, на фронте? Давят наши немцев?
— Давят, — вздохнула голова. — Так давят, что я себе ногу отдавил по самое колено.
— Ага… — невпопад ответил лейтенант и побежал вдоль поезда. Он бежал и смотрел в окна. Некоторые были завешаны, а в некоторых мелькали лица. Разные лица — усатые и безусые, веселые и грустные, забинтованные целиком или только наполовину.
Потом он споткнулся об какую-то железнодорожную железяку и ему показалось, что эти лица засмеялись над ним. Тогда он все-таки поднырнул под вагон, потом еще под один, потом еще.
Потом он выскочил на станционный перрон и долго искал махорку у спекулянтов. Наконец, даже не поторговавшись, купил целый стакан и побежал обратно.
Но санитарный поезд уже набирал ход, ехидно подмигивая красным фонариком на последнем вагоне.
Кондрашов наругал сам себя самыми последними словами. Не вслух, конечно. Вслух он ругаться еще не научился. Просто тоскливо посмотрел на пасмурное, почти осеннее, небо и зашагал к вагону, стараясь выглядеть настоящим командиром. Подтянутым, строгим и с доброй мудростью во взгляде. И это у него получалось. По крайней мере, никто не смеялся, как на курсах, в первые дни. Тогда он запутался в шинели и упал прямо на плацу, во время строевой подготовки. Да, шинель слишком длинна была. Но понимать же надо — все лучшее фронту. И не надо обижаться на старшину, выдавшую огромную шинель малорослому курсанту Кондрашову. На себя надо обижаться — не справился с первой же трудностью и подвел взвод. Поэтому понял наказание от комвзвода как правильное и с усердием чистил от снега плац целых три дня.
И вот сейчас, лейтенант Кондрашов, вполне себе идет. Как настоящий красный командир. И снующие мимо бойцы не смеются над ним.
А из головы не выходил тот стон из окна вагона. Жуткий какой-то стон. Утробный какой-то.
И Кондрашов пообещал сам себе, что напишет стихотворение про этот вагон, про этот поезд. А махорку отдаст первому же раненому, которого встретит на своем пути.
Вот он и ехал вместе со своим взводом бить немцев, ехал и сочинял стихи:
Эшелоны, эшелоны…
Кто-то плачет, кто-то стонет.
Кто-то спит, а кто-то — курит,
Кто-то жив, а кто-то умер…
Кондрашов поморщился и зачеркнул последние две строчки.
— Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант! — перебил его мысли голос сержанта Пономарева, назначенного помкомвзвода.
— А? Что? — встрепенулся Кондрашов.
— Товарищ лейтенант! Вот рассудите нас! Мы тут спорим…
Пономарев — хитрый и рыжий челябинец — опять спорил с кем-то. Он был одержим спорами. Не важно на что и не важно о чем — лишь бы поспорить. Если выигрывал он, то щедро делил на взвод буханку или банку тушенки, проигрывал — не менее щедро подставлял лоб под щелбаны. И в обоих случаях — смеялся.
Лейтенант, стряхнув сено с шинели, поднялся и подошел к спорщикам.
— Вот рассудите, товарищ лейтенант! Я говорю, что мы в этом году войну закончим, а рядовой Сергеенок — в следующем! А? Кто прав?
Кондрашов почесал лоб, сдвинув свою фуражку:
— А на что спорим?
— На щелбан Гитлеру! — засмеялся Пономарев. — Разбивщику половина выигрыша!
— Это как? — удивился лейтенант.
— Ну… Вы замахиваетесь, а бьет кто-то из нас! — ответил Пономарев.
Белобрысый Сергеенок кивнул в знак согласия.
Кондрашов засмеялся:
— Я тоже не удержусь!
— Да бейте тоже, кому ж жалко-то? — улыбнулся в ответ сержант. — Так когда война-то закончится?
И тут Кондрашов вспомнил…
…День тот был жарким. Горячим был тот день. Весь выпуск лейтенантов стоял на том самом плацу под июльским солнцем, обливаясь потом. Стоял и слушал комиссара училища.
— Товарищи красные командиры! Сегодня вы уходите на фронт!
Голос комиссара разрывал теплую тишину летнего дня:
— Помните все, чему вас учили. А еще помните, что товарищ Сталин сказал — тысяча девятьсот сорок второй год — это год окончательного разгрома немецко-фашистских захватчиков! Но! Зависит это не только от товарища Сталина! Это зависит от нас с вами! Враг все еще стоит под Москвой! Его железная рука схватила за горло Ленинград! Фашисты рвутся к Кавказу! И только мы можем остановить его! Мы! И больше никто!
По щеке Кондрашова текла капля пота, щекоча его. Где-то жужжала муха. Но он — и не только он — слушал слова комиссара. Нет. Не просто слушал. Он думал над этими словами. Он внимал им. Он переживал их…
— А это, сержант Пономарев, от нас зависит. Побьем фрицев — закончим войну в этом году. Делов-то.
— А ну как не побъем? — выкрикнул кто-то.
Кондрашов шмыгнул носом:
— Так не бывает. И быть не может. Побьем, товарищи бойцы. От всей души желаю победы в споре сержанту Пономареву и готов ему уступить свою долю.
— Так немцы же уже под Сталинградом… — засомневался тот же голос. Взвод замер.
Лейтенант поправил ремень, подумав, и ответил:
— А вот в первую отечественную войну, тысяча восемьсот двенадцатого года, французы Москву взяли. А потом так побежали, что мы их только в городе Париже, столице Франции догнали. Чем мы хуже дедов? Значит, и мы Берлин возьмем! Не впервой!
— А что, брали уже?
— Брали! — жестко, внезапно для самого себя, ответил лейтенант. — Брали, берем и брать будем, если на нас опять нападут. А пока отдыхайте, товарищи бойцы, — лейтенант развернулся и шагнул к своей охапке сена. А сам, внутри себя, продолжал сомневаться — правильно ли он сказал? Нашел ли он ключик к сердцам своих бойцов?
Он ведь даже по именам не всех еще запомнил. Они и знакомы всего только неделю. После выпуска новоиспеченный лейтенант получил предписание отправиться в Вологду и добирался туда из далекого Кустаная целую неделю. Прибыл, получил взвод, запомнил сержанта Пономарева и практически тут же дивизию стали грузить в эшелоны.
До охапки сена лейтенант не успел дойти буквально шаг. Вагон тряхнуло так, что он попадало все на свете — котелки, винтовки, лопатки, люди. И Кондрашов упал на спину, больно ударившись затылком. И только потом громыхнуло что-то. Колеса заскрипели, поезд еще раз тряхнуло.
— Воздух! — заорал кто-то.
Потом открылись двери и бойцы ломанулись к выходу, выпрыгивая из вагона:
— Всем из вагона! Всем из вагона! — орал Пономарев.
Ботинки застучали по полу. Кто-то наступил на руку Кондрашова.