Изменить стиль страницы

Моя шпага не продается

Когда Дундич сообщил о своем решении Милану (он не уехал во Францию, остался в Одессе), Чирич замахал руками:

— Зачем поторопился?

Чирич считал, что лучше сначала хорошенько разобраться в обстановке, посмотреть, где со временем окажется корабль революции — на воде или под водой, а потом уже ставить паруса; он доказывал Дундичу, что тот делает ставку не на ту лошадь: в городе не одна, а десятки разных партий, вряд ли большевики возьмут власть. Одесса не Петроград, не Москва. Одесским большевикам не так просто захватить власть. В приморском городе, в его фешенебельных отелях и меблированных комнатах собрался весь «цвет» старой России: московские фабриканты, петроградские банкиры, орловские помещики, юзовские шахтовладельцы, бывшие сановники бывшего императорского двора…

Для них Одесса — последний берег. Они будут держаться за него зубами. Дальше — море. Газеты сообщают, что скоро на горизонте появится эскадра Антанты и тогда большевикам конец.

Выслушав все Милановы доводы, Дундич спокойно ответил:

— Не торопись большевиков хоронить. Они несут русскому народу новую жизнь…

— А нам что, а тебе что? Высокие чины? Дворцы? Виллы? Поместья?

— Моя шпага, Милан, не продается, — вспылил Дундич. — Не продается, — упрямо повторил он, — ни за чины, ни за виллы, ни за злато!

— Вот удивил! Могу поклясться бородой Магомета, что милая Совдепия, учтя твое бескорыстие, при первом же удобном случае задушит подпоручика Дундича в своих объятиях.

— Глупые шутки.

— Нет, не шутки. Наша жизнь, как сказал один стихоплет, отдана в кровавую переделку. Она уже в Одессе начинается. Ты читал, что о людях нашего класса говорил большевистский комиссар Володарский? Не читал? Тогда прочти. — Чирич протянул Дундичу газету. В ней была напечатана речь Володарского, произнесенная на съезде в Румчероде[10].

Олеко прочел обведенные коричневым карандашом строки:

«Еще говорят, что мы преследуем господ буржуев. Но я спрашиваю, кто в русской революции первым потребовал арестов, закрытий? Вы все помните хорошо тот медовый месяц русской революции, когда никто не смел думать об этом. С чьих сторон потребовали бичей и скорпионов. Со страниц буржуазной прессы стали требовать репрессий к кронштадтским солдатам, и не кто иной, как Павел Милюков, на одном из съездов в Москве, когда его спросили, что делать с Лениным, он ответил: „Арестовать, арестовать“».

Дундич остановился.

— Читай все обведенное, — настаивал Милан. — Дальше о самом важном пойдет. Оно и меня и тебя касается.

«…Идет борьба между имущими и неимущими, — читал Дундич, — если у нас таково положение, что тюрьмы у нас пустовать не могут, что там должен кто-нибудь сидеть, то мы предпочитаем, чтобы крестьяне, рабочие и солдаты были на воле, а там сидели господа буржуи… Раз идет борьба не на жизнь, а на смерть — нечего сентиментальничать».

— «Нечего сентиментальничать», — подхватил Чирич. — Петроградский комиссар угрожает. Поверь мне, если в Одессе победят большевики, они не будут сентиментальничать с сыном сербского скототорговца, враз объявят его примазавшимся к революции и, разумеется; найдут ему место за решеткой.

«Место за решеткой…» — Дундич как ужаленный вскочил. Нет, он не согласен с Чиричем. Выступление Володарского надо понимать иначе. Большевистский комиссар говорит о господах буржуях, поднявших руку на народную власть.

— Не только! — продолжал упорствовать Чирич. — Он предупреждает всех выходцев из имущих классов — русских, украинцев, разумеется, и нас с тобой. Неужели тебе не ясно, для кого большевики сохраняют тюрьмы?

Дундич промолчал. Тогда Чирич стал выкладывать один козырь за другим:

— Мне перед тобой, Алекса, кривить душой нечего. Твое дело кому ты отдашь свою шпагу. Отдай ее хоть самому дьяволу. А я отдам тому, кто обеспечит мне быстрое восхождение по служебной лестнице. Наполеон был великим, это теперь все признают. Но прежде чем стать великим, он готов был нужному человеку лизать любое место и не скрывал этого. Но о ком больше всего написано од, кто из поэтов не отдавал ему своей лиры! Революция — время больших карьер. Если бы Мюрат долго раздумывал и сразу не отдал своей шпаги Наполеону, когда тот еще не был императором, не видать бы капралу маршальского жезла как собственных ушей. Вот и я говорю самому себе: «Долго ли, Чирич, носить тебе капитанские погоны? Ты достоин большего». Генерал Чирич — здорово звучит, а?

Чирич расстегнул ворот мундира: от собственного красноречия ему стало жарко.

— Брось, Алекса, этих кангунов. Поедем лучше на Дон. Я же тебе рассказывал: переходя линию фронта, я познакомился с русским офицером. Он тогда полком командовал, а теперь целым Донским округом. Я ему приемы фехтования показывал. Полковнику они понравились, хотел меня в своем полку оставить, но я в Одессу торопился. На память визитную карточку дал. На, погляди. — Чирич полез в карман и протянул ее Дундичу.

На глянцевой бумаге было напечатано: «Константин Константинович Мамонтов. Командир 6-го Донского казачьего генерала Краснощекова полка».

— Поедем, Алекса, на Дон, к Мамонтову.

— Не поеду!

— А бабенки какие на Дону… Пальчики оближешь. — И Милан запел мягким грудным голосом:

Я жажду знойных наслаждений

Во тьме потушенных свечей…

Дундич был занят своими мыслями, далекими от «знойных наслаждений», от белого Дона, куда его звал Чирич, от всего того, о чем тот говорил и пел.

В тот вечер они разошлись. Чирич уехал на Дон, Дундич остался в приморском городе.

В жаркие дни январского восстания, когда решался вопрос — жить или не жить Советской власти в приморском городе, — одесситы увидели отважного серба на баррикадах *. Вместе с китайскими и чешскими добровольцами он помогал одесским пролетариям громить синежупанников.

Дундич был в кожаной тужурке, без шапки. Его голова была обмотана окровавленным бинтом.