Изменить стиль страницы

Держите сатану!

Уже пропели третьи петухи и на светлеющем небосводе оставались считанные звезды, а Дундич все задерживался.

Шпитальный пристально посматривал на двери бывшего поповского особняка, занятого под штаб, — не появится ли в дверях Дундич.

Все командиры полков, вызванные Буденным на совет, уже разъехались. Двор опустел. Шпитальному хотелось спать. Он отгонял от себя сон и ему все время казалось, что вот подойдет Дундич и бросит несколько привычных слов:

— Гайда домой!

Домом Дундич называл свой полк. Он принял его от Стрепухова, получившего в бою на Маныче тяжелое ранение. Шпитальному запомнилось, как Петр Яковлевич лежал весь забинтованный на носилках. Дундич подошел к нему, чтобы проститься, наклонился и поцеловал командира в лоб.

— Ваня! Ванюша! — произнес прерывисто Стрепухов. — Меня увозят… Принимай девятнадцатый… Ребята тебе верят, они пойдут за тобой в огонь и воду. Дорожи, голуба, их доверием… Зря людей не расходуй. Да и сам без толку вперед не кидайся… — Потом он перевел глаза на Шпитального и стоявшего рядом с ним Паршина: — Хлопцы, прикрывайте Дундича…

Стрепухов хотел еще что-то сказать, но потерял сознание. Дундич, Шпитальный и Паршин бережно уложили командира на санитарную повозку и, когда она тронулась, долго провожали ее взглядом.

Яков Паршин был из той же станицы, что и Стрепухов, — из Семикаракорской. В империалистическую войну они служили в одном казачьем полку: Стрепухов командовал взводом, Паршин находился при штабе полка в должности телефониста. С фронта Паршин вернулся в станицу, стал хозяйничать. Стрепухов записался в красногвардейский отряд и связал свою жизнь с большевиками.

Когда красная конница освободила станицу, Паршин пришел к Стрепухову и сказал, что хочет служить в Красной Армии. Комполка направил его к Дундичу коноводом.

— Справный казак, — отзывался Стрепухов о своем одностаничнике. — Если лошадей ему поручить — кони от его ухода добреть будут. А если донскую уху сварит — пальчики оближешь. В общем, на все руки мастак: шилом бреется, дымом греется. С Паршиным при нашем неустроенном житье-бытье не пропадешь.

В поездке в штаб соединения Дундича должен был сопровождать Паршин, да заболел Мишка, любимый конь Дундича. Пришлось ехать Шпитальному. Он охотно сопровождал Дундича в его «прогулках» по вражеским тылам, но всегда ворчал, когда Дундича вызывали на совещания. В этих случаях Шпитальному приходилось часами ждать командира.

— Довгэнько чаював! — сказал Шпитальный Дундичу, когда они выезжали со двора.

— Чай был без сахара, — ответил Олеко. — С перцем.

…Когда совещание закончилось, Буденный попросил Дундича задержаться.

— Ну как, сынок, идут дела?

— Рубаю, Семен Михайлович.

— За последнюю рубку тебе, как лихому коннику, следует объявить благодарность… — Буденный сделал паузу. — А за то, что в азарте боя вперед кидаешься и полк бросаешь, за такие штучки…

— За такие штучки… — повторил Дундич, пряча улыбку.

— Чего улыбаешься? — сердито спросил Буденный. — Я с тобой на полном серьезе…

— Простите, Семен Михайлович, — оправдывался Дундич. — Я вспомнил, как вы однажды за генералом Толкушкиным гнались. Ведь всякое тогда с вами могло быть.

Буденный смутился:

— Бывало иногда такое. Ну, в общем, дискуссию разводить не будем, надо отказываться от партизанских привычек. В полку не один лихой рубака Иван Дундич, а сотни лихих рубак. Надо помнить о них. А ты вперед вырываешься, про полк, про штаб — про все забываешь. Не годится так, сынок.

— Та що цэ такэ, — возмущался Шпитальный, когда Олеко передал ему о своем разговоре с Буденным. — Мы будэмо бумагу пидпысуваты, по телефону балакаты? А хто рубаты будэ? Хто по тылам ходыть будэ?

Дундич молчал. Он хотел как можно проще объяснить Шпитальному то новое положение, в котором он, Дундич, оказался. Дело, разумеется, не в бумагах, не в телефонных разговорах и не в личной храбрости. Раз ему доверили командовать полком, он должен отвечать за всех бойцов, за полк.

Через несколько часов показалась станица, где еще вчера находился штаб кавалерийского полка. Сверху, из редкого леска, через который ехали Дундич и Шпитальный, была видна сельская площадь. На ней толпились люди.

— Какой сегодня праздник? — поинтересовался Дундич.

— Праздник святого лодыря, — пошутил Шпитальный.

— В таком случае, по какому поводу на площади столько народу?

— Мабуть, митингуют. — Шпитальный насторожился. От его зоркого взгляда не ускользнули несколько офицеров, стоявших на площади.

— Та цэ ж охвицеры. Що им, сукыным сынам, у нашому полку трэба? Невже хлопцив хотять на свою сторону пэрэтягнуты?

Всадники подъехали еще ближе. По всему было видно, что белые захватили населенный пункт.

— Бачишь вон того, що в доломани?

— Вижу, — ответил Дундич. — Это капитан Чирич. Вот где, гад, мы с тобой встретились!

Ни в храбрости, ни в ненависти Олеко не знал границ. От перебежчиков он знал, что в стане Мамонтова находится сербский капитан, который при допросах издевается над пленными. Они называли его сокращенно «Чир». (Это прозвище запоминалось им легко, так как станица, где находился штаб Мамонтова, называлась Нижне-Чирская.)

«Капитан Чир? Не Милан ли это?» Чирич уехал на Дон к Мамонтову. При всем критическом отношении к капитану Олеко не хотелось верить, что его бывший сослуживец превратился в двуногого зверя.

Вскоре Олеко убедился в том, что капитан Чирич и мамонтовский палач Чир — это одно и то же лицо.

Когда мамонтовцы повели новое наступление на Царицын и белый генерал грозился взять штурмом крепость на Волге, к Дундичу неизвестно каким путем попала записка. На сербском языке убористым почерком было написано: «Мой бывший друг! Все твои наглые вылазки, позорящие доброе имя сербского офицера, нам хорошо известны. Мой шеф — генерал Мамонтов — приказал своим верным казакам изловить тебя и представить на его суд. Советую, пока не поздно, убраться с Дона подобру-поздорову. Если останешься — пеняй на себя…»

Еще не так давно Олеко по своей наивности считал, что его враги должны ходить в прусских мундирах, носить немецкие фамилии, разговаривать по-немецки. Дело, оказывается, не в том, к какой национальности принадлежит человек, какой мундир носит, на каком языке объясняется. Чирич и он говорили на одном языке, но что общего между ними? Чирич — враг немецких рабочих и советских людей, а следовательно, и его враг. С ним нужно поступить так, как поступают в бою с противником.

— Жди меня здесь, — приказал Дундич Шпитальному. — Я мигом слетаю в станицу.

— А Сэмэн Мыхайловыч що тоби говорыв? Зря нэ кыдайся, хиба не бачишь, скилькы на площади собак зибралось? В бою мы тэбэ прыкрываемо, а тут хочешь идты одын?

— И здесь ты меня прикроешь: держи винтовку наготове. Если будут гнаться — стреляй.

Пришпорив коня, Дундич понесся в станицу. Да, это он — перед Дундичем был Чирич, продавший свою шпагу врагу. Вот взгляды обоих сербов скрестились. Чирич едва успел крикнуть: «Хватайте его, это Дундич!» — как Олеко с ходу полоснул его шашкой. Капитан замертво свалился с коня.

Все это произошло с такой ошеломляющей быстротой, что находившиеся на площади конные разведчики, бойцы комендантской команды, писаря, кашевары просто опешили. Они не сразу сообразили, откуда взялся этот отчаянный всадник, зарубивший с ходу капитана Чира.

Опомнившись, толстый есаул закричал: «Хватайте его живьем!» Он обещал выдать десять тысяч колокольчиками за живого Дундича. Урядник побежал за лассо[18].

Толкая друг друга, озверевшая толпа пыталась окружить смельчака. Казалось, вот-вот он будет схвачен. Но Дундич ловко изворачивался, и его острая сабля со свистом рубила и крошила наседавших беляков.

В Дундича не стреляли. Во-первых, расчета не было: за убитого красного командира есаул и одного колокольчика не даст; во-вторых, в такой свалке нельзя было вести стрельбу: пуля-дура в своего могла угодить.

Казаки хватали его за полы бекеши, в руках оставались куски материи, меха, но выбить Дундича из седла им не удавалось. Он ускользал, извивался.

— Стреляйте в голову коня! — кричал есаул.

Сраженный конь упал, но Дундич выскочил из седла и как тигр вскочил на лошадь, с которой свалился зарубленный им офицер.