Изменить стиль страницы

Дальше решили, что в конце торжественного прощания Антончик Мациевский сфотографирует Галину Сидоровну со всем классом. И мы подарим ей эту фотографию с волнующей надписью и все-все, как один, на обороте распишемся.

Вот что придумала наша комиссия.

Ну что ж, для официального прощания вполне прилично. Все с этим согласились. И разошлись. А в половине второго встретились снова…

По-праздничному нарядно одетые, чистенькие, с огромными букетами цветов, мы в торжественном молчании прошли по ковру-дорожке за свои парты, сели и стали ждать.

Наш друг, восьмиклассник Вовка Маруня, заведовал «службой безопасности», и мы были спокойны, что любопытная ребятня не испортит нам дело. А то ведь это такой народ, что облепит все окна, начнет хихикать, гоготать и все сорвет. Вовка расставил посты и блокировал все входы и выходы.

Минут десять мы сидели и молчали.

И это наше молчание было каким-то торжественным началом всего того, что должно было произойти. Мы настраивались на прощальный лад. Мы вспоминали все, что переживали вместе с Галиной Сидоровной за эти семь долгих лет. Она стала нашей первой учительницей, когда мы пришли в первый класс. Тогда она только что закончила одиннадцать классов (были еще школы-одиннадцатилетки) и первый год начала учительствовать. Она учила нас и училась сама — заочно в пединституте. Мы окончили пять классов, а она — пединститут.

Мы сдавали первые в своей жизни школьные экзамены, а она — государственные. И из учительницы младших классов скоро стала преподавателем украинского языка и литературы. И продолжала нас учить. И довела до восьмого. Мы думали, что и в восьмом классе она будет, и в девятом, и в десятом. И вот… Это просто не укладывалось в голове! Неужели она больше не будет нашей учительницей? Никогда не Войдет больше в класс своей легкой, стремительной походкой, не бросит Журнал на стол, не спросит, как всегда, звонким голосом: «Ну, кто Из вас не приготовил на сегодня задание? Признавайтесь!» После этого вопроса я частенько ложился грудью на парту, прячась за спину Степы Карафольки, который сидел передо мной. Но она всегда замечала это и говорила: «Рень, к доске!» И я поднимался красный, как мак, и, вздыхай, плелся к доске… Неужели этого никогда не будет?! Ни-когда! Наверное, первый раз в жизни это безжалостное слово так поразило меня… Сердце мое сжалось…

В коридоре послышались знакомые легкие шаги.

Я не знаю, как это вышло, но все мы разом, как по команде, не сговариваясь, подхватились и встали еще до того, как она Вошла.

Но она не сразу отворила дверь. Нет. Мы слышали, как она подошла и остановилась перед дверью. И какое-то время стояла, не решаясь войти. Она стояла там, а мы стояли тут. И это была минута, которую трудно передать…

И когда она наконец резко, как всегда, отворила дверь, мы стояли за партами с букетами в руках, неподвижно, как вкопанные. Она медленно обвела нас всех взглядом, — кажется, заглянула каждому в глаза. И молча простерла к нам руки — будто хотела всех сразу обнять.

Губы у нее дрожали, подбородок вздрагивал, она часто-часто моргала. И тут мы заметили, что она… плачет…

Ух, что тут поднялось!

Буря!

Девчонки все сразу громко заревели, кинулись к ней и обхватили, облепили ее со всех сторон, и начали целовать, продолжая плакать.

А мы, ребята, как по команде, повернули головы и стали смотреть в окно, кривясь и кусая губы. И все глотали и никак не могли проглотить что-то горькое, что как будто застряло у нас в горле.

Какое тут могло быть художественное выступление Гребенючки и художественно-юмористический номер Кагарлицкого, не говоря уж о Карафолькином «мадригале»?

Все враз полетело к черту!

А потом мы вышли из школы и, сгрудившись тесной толпой возле Галины Сидоровны, пошли на речку, а потом в поле, в лес… И ходили так долго-долго, до самого вечера. И почти ничего не говорили, просто ходили вместе и не хотели разлучаться. А там, в лесу, расселись на кругляках вокруг нее и пели песни. Долго-долго… И никто не драл глотку, как это бывает, все очень старались, и выходило так стройно, красиво, как никогда. И песни выбирали всё лирические, такие, что у девчат по щекам слезы текли, да и не только у девчат… И никто не скрывал этого, что ж тут скрывать, если песня берет за душу.

А на следующий день была свадьба.

Ну что вам сказать?

Чтоб описать эту свадьбу, наверно, нужно было бы запрячь в это дело всех писателей Украины.

Скажу только, что такого мощного праздника в нашем селе не помнили даже самые старые деды. Наверно, такого и не было.

За одним столом сидело все наше село, да еще полгрузинского, да целый полк солдат, да гости из района во главе с секретарем райкома товарищем Шевченко.

Это была не просто свадьба.

Это был праздник дружбы народов.

Это был праздник доблести нашей армий.

Так говорили, провозглашая тосты, и секретарь райкома товарищ Шевченко, и полковник Соболь, и председатель нашего колхоза Иван Иванович Шапка, и председатель грузинского колхоза Шалва Тариэлевич Гамсахурдия, и многие другие знатные гости.

Громкоговорители не смолкали ни на минуту, и все эти тосты были слышны, должно быть, даже в соседних селах.

Стол для ребят был накрыт отдельно. И уж мы этого лимонада попили и мороженого, конфет да разных грузинских лакомств поели — от пуза!

Между прочим, когда я бегал на минутку домой (проверить, запер ли сарай, где была наша «тайна»), я видел, как по улице проехал на машине отец Гога. Возле колхозного сада он остановился, и выглянул из машины, и все смотрел, и прислушивался к свадьбе. Но, заметив меня, скрылся в машине и сразу поехал. Лицо у него было как у мальчишки, которого не взяли на праздник, потому что он плохо себя вел. И я почему-то подумал, что отец Гога, наверно, чувствует себя очень одиноко и завидует нашему шумному веселью. У них в церкви никогда таких свадеб не было и не будет.

А то самое выражение «темна вода во облацех», которым он так меня перепугал, ничего загадочного или страшного не означает. Так говорят, когда бывает что-нибудь запутанное, непонятное. Это мне дед объяснил. И, должно быть, отец Гога всего-навсего хотел сказать, что он плохо разбирается в моторе своего «Москвича».

На свадьбе начали гулять еще до обеда. Но мы с Павлушей с нетерпением ждали сумерек. Нам для нашего сюрприза необходима была темнота.

Но чем дальше шло гулянье, тем тревожнее становилось у меня на сердце. В колхозном саду стоял такой крик, смех и шум, что если и дальше так пойдет, то на наш сюрприз никто и внимания не обратит, просто не заметят его. Выход один — объявить по радио, через громкоговорители. Но ни я, ни Павлуша этого сделать не сможем, мы будем заняты.

Что ж, придется в «тайну двух неизвестных» тайно ввести кого-нибудь третьего, потому что иначе все сорвется!

Павлуша бросил на меня быстрый взгляд, потом отвернулся и несмело пробормотал:

— Может… Ганю?

Я махнул рукой:

— Давай!

Какая, в конце концов, разница? Нужно, чтоб кто-нибудь просто объявил, а кто будет это делать, неважно. И уж раз ему хочется…

Так Гребенючка стала участницей еще одной «тайны трех неизвестных».

И вот наконец стемнело.

Мы с Павлушей потихоньку, чтоб не привлечь внимания, выбрались из шумной свадебной толпы и бросились домой. Там осторожно вынесли из сарая свою «тайну», приторочили к багажнику, сели на велосипеды и поехали в поле за колхозный сад, где гуляла свадьба.

Погода была как раз такая, как надо, — и небо чистое и ветер.

Начали запускать. Не очень-то легким оказалось это дело. Хоть запускали и с велосипеда. Я мчался на велосипеде, сжимая в руке катушку, а Павлуша бежал позади, поддерживая его. Но вот он наконец стал подниматься, взвился и пошел. Пошел! Все выше и выше… Бросив велосипед, я осторожно разматывал огромную самодельную катушку.

Подбежал Павлуша с корзинкой в руках. Начал помогать, потому что держать было уже трудно.

Ну, вот и все! Катушка размоталась.

— Ну, подключай! — говорю, а у самого сердце — как овечий хвост: выйдет или не выйдет…

Павлуша копошится возле корзинки, руки у него дрожат.

И…

Я даже сам не ожидал, что будет так здорово.

В темно-синем небе засветился разноцветный волшебный фонарь. «Слава Галине Сидоровне!» — золотом пылали на нем слова с одной стороны.