Изменить стиль страницы

КАМЕНЬ МОНАХОВ ЭДМУНДСБЕРИ

Пер. А. Шермана

i_041.jpgоссия, — задумчиво произнес Залесский во время одного из моих посещений сумрачного святилища князя, — Россия может быть сочтена землей, окруженной океаном; иными словами, она представляет собою остров. В той же мере, чрезвычайно неуместно называть островом Британию, если только слово это не используется лишь в качестве modus loquendi[232], возникшего благодаря довольно неудачной географической шутке. В действительности же Британия является небольшим континентом. Рядом с нею и немного к юго-западу расположен большой остров — Европа. Таким образом, просвещенный французский путешественник, намереваясь ступить на эти берега, должен сказать себе: «Сейчас я переправляюсь на Материк», а возвращаясь назад по своим стопам: «Теперь я прибываю на осколок, оторванный разрушениями и землетрясениями от материнской почвы». Все это я говорю не парадокса ради, но выражаю совершеннейшую правду. Я имею в виду лишь относительную глубину и степень — в сущности, необособленность — влияния, оказанного на мир некоторыми народами. Но и у острова Европы имеется свой остров: это Россия. Вот terra incognita всех земель, страна неизведанная; совсем недавно была она и большим — неоткрытой землей, страной, о которой никто и не подозревал. У России есть литература, знаете ли, история, язык и предназначение — но обо всем этом мир едва ли слышал. И впрямь, именно она, а не какое-нибудь антарктическое море, есть истинная Ultima Thule[233] современности, настоящий Остров Тайн.

Я привожу здесь эти замечания Залесского не по причине весьма лестной оценки моей страны, что содержится в них, но поскольку мне всегда казалось — особенно в связи с происшествием, о котором я собираюсь рассказать — что в данном отношении, по крайней мере, он был истинным сыном России: если она была Страной Тайн, то он был истинным Человеком Тайн. Я, знавший его ближе других, хорошо знал, что узнать его невозможно. Он был мало сопряжен с настоящим: одной рукой он обнимал все прошлое; пальцы другой подрагивали на трепещущем пульсе будущего. Казалось — и слова мои взвешены и обдуманны — что он обладает несравненной способностью не только распутывать загадки прошедшего, но и предугадывать то, чему лишь предстоит совершиться; мне не раз доводилось быть свидетелем того, как он с невообразимой, детальной точностью описывал будущие события. Он несомненно обладал превосходным, отточенным умом: его диатрибы, то завершающиеся extravaganza[234] гиперболы, то скользящие на легких крыльях сквозь пушистые, заколдованные горы кучевых облаков в прихотливой и странной Nephelococcugia[235] мысли — то диктующие современному миру законы Мидии — часто заставляли меня вспомнить весьма своеобразное определение из древних эпосов, воздушность, но в применении к человеческой мысли. Широта его кругозора была не просто невероятной, в ней таился знак, намек на непредставимое, пифическое — нет, сивиллово, пророческое. Разум его, более того, обладал легкой поступью сына гор, и если собеседнику не удавалось проследить за каждым стремительным шагом, какими восходил князь на Альпы своей мысли — он неизменно оставался далеко внизу, охваченный удивительным, необъяснимым чувством духовной вездесущности Залесского.

Я привез с собою один документ, массивную книгу в коже с коваными застежками — дневник сэра Джоселина Саула. Дневник я изъял у знакомого джентльмена, главы лондонской компании частного сыска, в чьи руки он попал за день до того. Кто-то из дальних соседей сэра Джоселина, прослышав случайно о его беде, обратился за помощью в эту компанию; но престарелый баронет, находясь в состоянии крайней немощи, ужаса и, надо сказать, истерического бреда, ни словом не смог объяснить свое состояние или пожелания и лишь молча, дрожащей рукой, протянул агенту компании дневник.

Через день или два по приезде в заброшенный старинный особняк, служивший пристанищем князя, я спросил хозяина, не хотелось бы ему узнать некоторые сведения, почерпнутые мною из дневника: порой Залесского удавалось склонить к рассмотрению некоторых загадок, которые оказывались слишком сложными и трудными для понимания и не поддавались обычному решению. Получив согласие, я приступил к рассказу.

Краткое повествование касалось очень большого и очень ценного овального самоцвета, вделанного в золотую чашу для причастия, каковая чаша находилась некогда в аббатстве Эдмундсбери[236] и веками хранилась в локулусе, или внутреннем гробе, где покоилось тело св. Эдмунда. При нажатии на скрытый механизм чаша (состоявшая из двух половинок, соединенных миниатюрными защелками) раскрывалась, обнаруживая в нижней свой части полое пространство; там-то и лежал драгоценный камень. Род сэра Джоселина Саула восходил к Джоселину Бракелондскому[237], хотя баронет и не являлся, конечно, его прямым потомком; этот монах из аббатства Эдмундсбери составил знаменитую ныне Jocelini Chronica. Чаша оказалась во владении семьи, видимо, за некоторое время до разорения аббатства, около 1537 года. На чаше имелась надпись неизвестной давности, выполненная староанглийскими буквами:

Shulde this Ston stalen bee,

Or shuld it chaunges dre,

The Houss of Sawl and hys Hed anoon shal de[238].

Сам же камень представлял собой инталию; на поверхности его была вырезана фигура мифологического животного и какие-то полустершиеся от времени буквы; можно было разобрать только те, что образовывали слово «Has». Для вящей сохранности камня, была изготовлена еще одна чаша с точно такой же гравировкой, а внутри ее, довершая обман, помещен был другой камень схожего размера и огранки, но менее ценный.

Сэр Джоселин Саул, натура очень нервическая, жил в уединении в отдаленном старом имении в Суффолке, и единственным его компаньоном был некий человек восточного происхождения по имени Уль-Джабаль. Баронет положил все свои жизненные силы на бесконечные попытки углубиться в бурный Мальстрем[239] ориенталистики и его сознание, вероятно, впитало некоторую болезненность, эзотерическую направленность, налет безумия, характерные для подобного рода ученых занятий. Вот уже несколько лет он составлял капитальный труд по предзороастрийской теогонии, а Уль-Джабаль, по всей видимости, помогал ему в роли секретаря. Приведу, однако, verbatim[240] отрывки из его дневника:

«11 июня. — День моего рождения. Ровно семьдесят лет тому я выскользнул из утробы великой Тьмы, увидев этот Свет и Жизнь. Боже мой! Боже мой! Она промелькнула быстротечней мгновения, мимолетней полуденной дремы. Уль-Джабаль радостно приветствовал меня — похоже, он ждал этого дня — и указал на судьбоносное значение числа „семьдесят“, делителями которого выступают лишь семь, пять и два: последнее означает дуальность Рождения и Смерти, пять — Уединение, семь же — Бесконечность. Я сообщил ему, что в этот день родился и мой отец, и его отец; и поведал известную историю о том, как последний, ровно семьдесят лет назад, проходя в сумерках близ церковного кладбища, увидел самого себя, сидящего на могильном камне, и умер пять недель спустя, корчась в адских муках. Выслушав мой рассказ, этот скептик только оскалил в усмешке два ряда громадных зубов.

Чем объяснить его странный интерес к чаше из Эдмундсбери? Всякий раз, когда я доставал в день рождения чашу, он просил показать ему камень. Я всегда и без особых на то причин отказывал, но сегодня уступил его просьбам. Долго вглядывался он в небесную голубизну и затем спросил, известно ли мне, что означает надпись „Has“. Я отвечал, что тайна сия сокрыта в веках.

15 июня. — В нашу здешнюю жизнь вошло нечто новое. Что-то угрожает мне. Я слышу дальнее эхо нависшей над моим здравым рассудком и самой жизнью угрозы. Точно одежды, что на мне, стали слишком жаркими, слишком тяжкими. Сознание подернулось ощутимым покровом сонливости — сонливости, заставляющей мысли течь медленней, но делающей каждую из них в тысячу раз более живой и яркой. О, прекрасная богиня Разума, не оставь меня, возлюбленное свое дитя!

18 июня. — Уль-Джабаль? — это сам Дьявол во плоти!

19 июня. — Вот чем обернулась моя щедрость, все благодеяния, что я оказывал этому ядовитому червю. Я нашел его на вершинах гор Ливана, едва тронутого культурой дикаря среди образованных дикарей, и привез сюда, дабы сделался он принцем мысли вблизи меня. Что, если не его состояние, которым я воспользовался — долг мой перед ним — спасало меня от гибели? И разве не я раскрывал перед ним сладостные тайны Разума?