Изменить стиль страницы

— Да, — удивленно ответил Смайт.

«Значит, — сказал себе Крукс, — рано или поздно я увижу это место» — и просидел час со Смайтом.

В таких отношениях они и сосуществовали; маленькая Минна, белокурая и хрупкая, как ее мать, научилась ползать, потом ходить; месяцы траура давно миновали, хотя Крайтон Смайт все еще носил одежду цвета воронова крыла и креповая повязка никогда больше не покидала его рукава. Каждое воскресенье закат заставал Смайта на Бромптонском кладбище, где он грустил над могилой; большинство видевших Смайта там считали, что он держался холодно, хотя некоторые были противоположного мнения. Тем временем, Крукс появлялся достаточно регулярно и однажды вечером, сидя у камина, сказал:

— Я перестану приходить сюда, Смайт, если вы не поговорите со мной. Я полагал, что вы не можете больше испытывать чувства негодования и обиды, поскольку осознали, что я любил Минну.

Губы Смайта с минуту выпускали дым; потом он спросил:

— Скольких еще вы любили в тот год?

— Возможно, нескольких. Я считаю, что вопрос неуместен…

— И скольких любили с тех пор?

— Нескольких — может быть, многих. Но это не имеет никакого…

— Вы женаты.

— Да, но я не желаю спорить на эту тему, Смайт. Это просто означает, что ваши взгляды на сексуальные отношения отличаются от моих; и, так как мои являются продуктом мысли…

— Я не «спорю», — возразил Смайт, сонно прищурив глаза, — и это не вопрос чьих-то «взглядов». Я просто говорю, что вы женаты, факт же в том, что женатый человек, позволяя себе любить девушку из среднего класса, рискует навлечь на нее гибель от позора. Я не говорю, что это непременно должно быть так — я ни с кем не спорю — я только утверждаю, что так обстоит дело в настоящее время; и когда случается подобная смерть, речь идет об убийстве. Конечно, против этого нет закона, но… — он замолчал и лениво провел ладонью по высокому лбу, силясь открыть смыкающиеся глаза.

— Люди в общем-то не совсем ангелы, — заметил Крукс.

— Некоторые больше похожи на дьяволов, — послышалось бормотание.

— Вы не имеете в виду меня, грешного?

— Ваше существование, похоже, приносит много вреда. Какую пользу вы приносите, я не знаю.

— Не знаете, приносят ли пользу мои книги?

— Нет, не знаю. Я знаю, что мужчинам уже надоели бесконечные «романы», и как только женщины перестанут быть в душе детьми, будет написан последний «роман». Ваши забавны, я полагаю…

— Но они не пророческие? Не жизненно важные?

Это позабавило Смайта, и он с презрением выдохнул:

— Как же вы еще наивны!

Крукс слегка покраснел.

— Так его, Смайт! Ну, говорите же.

— Что ж, возможно, вы и делаете что-то полезное, — сонно пробормотал Смайт. — Помню, я прочитал одну вашу страницу и сказал себе: «Это благородно». Допустим, ваши побуждения благородны, и поскольку грубость исполнения устраивает публику, вы можете сделать что-то хорошее. Но побуждения без интеллекта мало на что годятся, а интеллектом вы не блещете — ни одной новой и истинной мысли, а те представления, которые можно назвать вашими собственными, смехотворны. Вы немного, на любительском уровне, разбираетесь в науке — возможно, знаете половину того, что знаю я, а это едва ли существенные познания — и ваш мозг никак не приучен к упорядоченности и остроте. А ваша манера изъясняться, этот цветистый поток красноречия — меня все время не покидает чувство, что вы никак не можете преодолеть приступ ликования, неожиданно обнаружив себя писателем, а не продавцом имбирного пива. Не скажу, что вы действительно писатель…

— Ах, Смайт, так теперь старина Э. П. уже и не писатель? — с издевкой воскликнул Крукс.

— Конечно, нет, — сонно ответил Смайт. — Писатель — это литератор, человек литер, то есть букв, а не слов. Держу пари, что вы даже не сможете определить, что есть писательство, что есть искусство, дать любое определение, не отклоняясь при этом далеко в сторону от простой истины. Неужели вы не понимаете? У нас имеется два способа самовыражения — язык и перо; и эти два способа легко обмениваются функциями: мы можем писать языком, как делал Демосфен, произнося свои речи, или говорить пером — как вы. Вы рассказываете свои истории — но не пишете их. Ваши книги похожи на стенографическую запись этого обращенного к аудитории рассказа, и любое из тысяч и тысяч других скоплений слов окажется таким же сносным, как ваше. Писатель — дело иное: он пишет не ради денег (чтобы получать каким-то образом деньги, он должен быть очень ловким и удачливым малым), не ради каких-то выгод, а для того, чтобы отдать себя и немного избавиться от богатых жировых накоплений своего гения; его перо — не язык, а резец, он высекает в граните, и каждое слово, каждая буква несут рифму и разум, пение и образ. Доказательство того, что вы не писатель — объем извергнутого вами, популярность ваших творений — ибо вы удовлетворяете спрос публики на некую общность вкусов и приказчицкую фамильярность, едва ли возможную для любого, чей отец был джентльменом — и ваше словесное наводнение. Сравните две полки ваших так называемых «книг» с одним или двумя томами Гомера, с Мильтоном, Флобером, Патером, Платоном, Рене Мараном[169]: совершенно невозможно было бы написать за одну жизнь и четверть вашей пивной пены. Вы по-прежнему торговец имбирным пивом, а не писатель, потому что…

Но при этом утверждении маленькая девица запричитала, и Крукс, поцеловав ее в темя и передав кормилице, пробормотал:

— Я пойду.

На полпути к двери он обернулся и спросил:

— Так что насчет вашего «места», Смайт? Я все-таки хотел бы там побывать. Вы сказали, что подумаете.

Ответ Смайта был немного странным.

— О, продолжайте в том же духе! — сказал он, слегка раздраженно, но в то же время с улыбкой шевеля губами.

Крукс спрашивал уже в шестой раз — Смайт все хорошо помнил. Первая просьба заставила лицо Смайта покраснеть от негодования, вызванного дерзкой настойчивостью Крукса; но с тех пор Смайт начал отвечать с некоторой неуверенностью, с кокетливой неохотой, как девушка, которая шепчет «нет», но вспыхивает румянцем «да».

— О, продолжайте в том же духе…

— Какой от этого может быть вред? — спросил Крукс во время своего следующего визита. — Вы можете полностью рассчитывать на мое пожизненное молчание. Мое любопытство, разумеется, исключительно литературное. Возбудите мое воображение реальной картиной этого места, и я… я скажу вам, что сделаю — я напишу серию детективов, и «Вестминстерский журнал» их получит.

И Смайт, прикрыв веки и оставив одну устремленную на Крукса щель, ответил:

— Ах, Крукс, не искушайте меня.

Значит, теперь речь шла об искушении? Крукс ощутил ликование. Разве сестра не поддалась его искушениям? Брат тоже должен стать его добычей…

Но во время следующего сеанса искушения Смайт со смехом сказал:

— Кажется, вас не беспокоит, что вы уговариваете меня нарушить обет служения! И делаете вы это с той же легкомысленной бессердечностью, с какой нарушаете собственный брачный обет.

— Смайт, вы не похожи на совесть — вы слишком бледны, — ответил на это Крукс. — Прошу вас, оставим в стороне мои порочные брачные привычки. Что же касается вашего «служебного обета», то не вы ли сами говорили, что бывали времена, когда о «месте» знали двое?

— Да, кажется, я так и сказал. И вы полагаете, что имеете право быть одним из них? Ну, может быть, и так — я займусь этим вопросом. Но если я когда-нибудь возьму вас туда, нервы у вас должны быть крепкие.

— Представьте себе нервного Э. П. Крукса! Что же я там увижу?

— Это несколько… смертельно.

— Тогда я тот, кто вам нужен. Но когда?

— Я еще не сказал «да». Дайте мне время. Я должен заручиться согласием остальных…

Только через три недели Смайт сдался.

— Хорошо, — сказал он, — вы все увидите; дело улажено; ваше воображение будет «возбуждено», как вы это называете. Но вам не разрешается знать, где находится тайное место; вы должны будете войти с завязанными глазами. Да, кстати, вам необходимо будет замаскироваться — просто подвяжите бороду, это сойдет. Ждите во вторник вечером у церкви Темпл, когда часы Королевского суда пробьют одиннадцать.

— Fiat![170] — вскричал Крукс.

В тот октябрьский вечер вторника дул сильный ветер. В свете луны, вышедшей навстречу летучему воинству облаков, Крукс стоял, глядя на восемь старинных гробниц и округлый западный притвор церкви. Бурная река Стрэнда превратилась в ручеек редких шагов, здесь же, в тенях, не звучало и шага, и Крукс ощутил в себе дух приключений: Лондон виделся ему немного Багдадом, и эта ночь была одной из тысячи и одной ночей; когда-нибудь, думал Крукс, он передаст это настроение в книге. Грим тоже был для него в новинку; вскоре он с насмешливой помпезностью расчесал свою фальшивую бороду; потом ему пришла в голову мысль: «Но к чему, собственно, этот маскарад?» — и тут пробило одиннадцать.