Впервые Фрэнсис Гейл посмотрел мне прямо в глаза. Он опустил бокал.
— Боже мой, — промолвил он, — думаю, вы и впрямь это сделаете.
На какое–то время меня захватил пристальный взгляд его серых глаз, который затем скользнул дальше — за окно галереи. Минуту или больше он не отрывался от вида вдали. Я ждал, небрежно прислушиваясь к беседе офицеров. Затем, похоже, Гейл принял решение.
— Вы чувствуете запах, капитан? — спросил он, снова повернувшись ко мне. Я ощущал только аромат блюд Дженкса и вопросительно покачал головой. — Я всё ещё чувствую его через тринадцать лет. Она там, на западе, далеко за горизонтом. Но я чую её. Я чувствую кровь на ветру и гнилую вонь могильных ям. Как будто всё случилось только вчера. И до сих пор слышу крики. Вон там лежит она, капитан Квинтон. Дроэда.
С этими словами и без моего разрешения Фрэнсис Гейл встал и покинул каюту. Гомон споривших офицеров стих, и все устремили ко мне тревожные лица — каждый осознавал чудовищную неучтивость, с какой отбыл священник. Я бился над дилеммой: последовать за ним или повести себя так, будто ничего необычного не случилось? Прошло не меньше минуты, когда я встал из–за стола и пожелал всем приятно завершить трапезу. Они со скрипом отодвинули стулья и наскоро поклонились при моём уходе, и за закрывшейся дверью мне послышался нарастающий шум голосов. Поднявшись на верхнюю палубу, я отправился на поиски Гейла.
Я нашёл его на баке, глядящим с левого борта туда, где за горизонтом скрывались земли к западу. Увидев его, я понял, как глупо было бы упрекать его за неуважение — этот человек ушёл далеко за границы светских манер. Я видел это в его чертах лишь мгновение назад, видел отчаяние в его глазах. Он будто бы и не заметил моего приближения, но затем, не оборачиваясь, начал медленное и размеренное повествование.
— Вы ждёте извинений, капитан. Джентльмен и человек чести принёс бы их, иначе он принял бы ваш вызов или порку. Джентльмен и человек чести. Когда–то я был и тем и другим. Но Дроэда положила конец сим тонким материям.
А потом Фрэнсис Гейл поведал мне свою историю, голосом таким же бесстрастным, как если бы зачитывал счёт от торговца.
Он вступил в гражданскую войну с комфортом, по его словам, как один из капелланов при королевском дворе в Оксфорде, но жажда деятельности скоро заставила его проповедовать солдатам короля на поле битвы.
— Я стал личным пастором полковника сэра Питера Уиллоуби, старого друга и соседа. Питер был умелым военным и порядочным человеком. Когда последние английские войска короля были разбиты в сорок шестом году, мы вместе отправились в Ирландию. Но казнив короля Карла, Кромвель и соглашатели из охвостья Парламента решили, что настал час расплаты — время покончить с ирландцами и кавалерами, продолжавшими сражаться там за безнадёжное теперь дело.
Он умолк, вспоминая о тех угрюмых днях. Фок хлопал над нами, одиноко вопрошая о лучшем ветре, но лёгкие порывы, игравшие над мирными волнами, видно, не спешили крепнуть.
— Они пришли в сентябре 1649-го. Когда главнокомандующий Кромвель с проклятыми железнобокими подошли к городу, Питер и я находились в стенах Дроэды, где он исполнял роль вице–губернатора. У нас было около трёх тысяч человек, ирландцев и англичан вперемешку. Кромвель призвал жителей сдаться, но губернатор Астон был настроен стоять насмерть — полнейшее безумие, Бог мне свидетель. Армия главнокомандующего начала атаку утром 10 сентября. Вот когда всё для меня закончилось.
Во время его рассказа я — единственный слушатель — стоял рядом, завороженно внимая каждому слову. Конечно, мне была знакома судьба Дроэды. За последние четыре или пять лет я провёл достаточно зимних дней в Брюсселе, Веере и Рейвенсдене, не имея других занятий, кроме чтения отчётов о минувших сражениях, и мне казалось, я знал, что услышу дальше. Люди Кромвеля, опьянённые жаждой крови, уничтожили не только гарнизон Дроэды, но также мужчин, женщин и детей города числом в несколько тысяч невинных душ. «Праведное воздаяние Господа этим негодяям–варварам», — оправдывал свои действия Кромвель. Сыновья, внуки и земляки тех «негодяев–варваров» по сей день хранят эту историю и ненависть к Кромвелю в своих сердцах. Вот что я читал, будучи в изгнании, и даже сейчас я знаю ирландцев, которые поклянутся в правдивости этих слов. Я ожидал, что Фрэнсис Гейл, присутствовавший при событиях, повторит мне то же. Таково было моё предубеждение.
— Вам станут рассказывать, что Кромвель и его люди поубивали всех в Дроэде, даже женщин и детей, — заговорил он. — Но это не так. Война порождает ложь, а ирландские войны порождают лжи больше, чем другие. Астон не принял условий, и Кромвель имел полное право обрушить на нас меч гнева. Это я готов принять. Я видел, как Астону вышибли мозги его же деревянной ногой, а потом разрубили его на куски, и это я тоже могу принять — его упрямство и глупость привели беду на наши головы в тот день.
Гейл замер и зажмурился, словно надеясь опять увидеть башни Дроэды, как бы далеки они ни были.
— Но я видел, как мой друг Питер Уиллоуби вышел к ним и предложил свою шпагу в знак сдачи, видел, как четверо железнобоких прикончили его. Они называли его ирландской грязью и собакой–папистом, — голос Гейла дрожал, хотя пастор так и стоял без движения, опершись на поручень. — Уиллоуби, в ком не было и капли ирландской крови, а семья его — вернейшие сыны англиканской церкви, каких можно найти в Шропшире. И когда он пал, они продолжали терзать его тело и скармливать куски собакам Дроэды, пока солдаты и офицеры стояли вокруг и смеялись. И всё это — когда битва была уже, считай, выиграна.
Гейл умолк, пытаясь успокоиться. Теперь мне казалось, я понял. С детства я знал, как тяжело переносила матушка гибель своего мужа — а это была почётная смерть в честном бою. Грязная и бесславная смерть друга должна была оставить невообразимую рану в сердце Гейла.
— Я говорил, что они не убивали женщин и детей направо и налево, — продолжил он. — Но многие погибли в тот день. Была там одна… её звали Кэтрин Слейни. Из хорошей семьи в Дублине. — Его глаза блестели, губы были поджаты, и хотя последние лучи солнца сгладили его черты, я видел боль в каждой из них.
— Когда они закончили развлекаться с Питером Уиллоуби, то поднялись в башню. Я лежал там. Я был ранен, когда моего друга… увечили. При мне даже не было шпаги. Сражение давно закончилось, но первый же ворвавшийся в комнату накинулся на меня с эспонтоном[17]. Я ничего не мог поделать. И она… — я видел, как его руки крепко вцепились в деревянный поручень. — Она бросилась к нему и приняла нацеленное в меня остриё. Она приняла его в живот. Мы были любовниками два года, и она носила моё дитя.
Пусть мы почти заштилели, всё равно слышались обычные для корабля в море звуки: пение легчайшего ветерка в такелаже, плеск волн о корпус. Но даже они не могли нарушить абсолютной тишины на баке, когда солнце, наконец, село над Дроэдой. Думаю, я опять услышу эту тишину, только оказавшись в собственной могиле.
Прошло какое–то время, прежде чем Гейл посмотрел на меня. Когда он заговорил, то снова был спокоен.
— Его величество и архиепископ говорят, что мы должны смириться, капитан. Мы должны простить и забыть то, что случилось в минувшей войне. Круглоголовые и кавалеры должны вновь стать добрыми соседями. Господь наш Иисус Христос учит тому же, и я служу ему. Но я отказываю им сегодня так же, как и все эти долгие тринадцать лет. Бог, король, архиепископ и Билли Сэнкрофт могут проповедовать сколько им угодно, капитан Квинтон, но я не стану мириться с теми, кто был заодно с убийцами Питера Уиллоуби, Кэтрин Слейни… и моего ребёнка.
Яркие фонари на корме «Ройал мартира» мигнули, озарив тёмный корпус корабля. Под ними из окон главной каюты Годсгифта Джаджа разливался свет. Того самого Джаджа, что сражался на стороне человека, который повёл последнюю атаку на Дроэду.
— Я не прощу, — сказал Гейл тихим голосом, — и никогда не забуду. Но от вина я хотя бы могу впасть в беспамятство.
Я пытался найти нужные слова, но впустую. Лишь один известный мне человек сумел бы подобрать такие слова, но он давно как умер на кресте. Фрэнсис Гейл избавил меня от необходимости прибегать к унизительным банальностям.