— Охотно ли вы идете?
— Да… то есть… — осекся вдруг я, не зная, что говорить дальше. После короткой заминки полковник низко склонился над бумагами. На лице его появилось равнодушие. Видимо, он уже принял свое решение обо мне. Мы встретились взглядами, и я понял, что ему неохота разговаривать со мной… Это возбудило во мне враждебное чувство к полковнику.
— Во-первых, я солгу, если скажу вам, что на явную смерть иду охотно. Во-вторых, обратно не поеду! Я — коммунист!
Утром узнали мы, что восемь человек возвращаются домой, в том числе, конечно, и Игорь. Полковник был к ним на удивление чуток, беседовал вежливо. Малейшую причину к возвращению находил уважительной и легко отпускал каждого. Говорят, он только не подавал им руки на прощанье.
В Москве мы пробыли более месяца. Обучались партизанским ремеслам. В Тушино сделали несколько тренировочных прыжков с самолета. Наконец наступил день нашего отправления. Вернее, не день, а ночь. Накануне мы подготовили свои солдатские мешки, уложили продукты, табак, белье, запасные патроны, тол. В середине дня в последний раз пошел я по городу с новым своим другом белорусом Кондратом Сколабаном. Ему предстояло лететь в свое Полесье, а мне — в Брянские леса.
День был морозный, ясный, а на душе — тревожно. Думалось: через несколько часов мы окажемся далеко от Москвы, к которой так скоро привыкли. Где-то высадишься сегодня ночью? Не приземлишься ли прямо на штык фашисту? Ведь он там, в незнакомой Брянщине, хозяин, завоеватель…
Молча шагали мы с другом по Москве, залитой морозным солнцем. Очень грустно было сознавать, что никого у меня нет в Москве из близких, чтобы с кем-нибудь попрощаться. Грустно. В какие-то моменты я готов был крикнуть первому прохожему: да знаешь ли ты, чудак, что я сегодня ночью прыгну по ту сторону фронта? На явную смерть!
А москвичи проявляли к нам полное равнодушие. Тем более, что одеты мы были скромно, хотя и добротно: стеганые ватники, шаровары, валенки и шапки-ушанки. А в то время вся Москва так одевалась.
Забрели мы на Тишинский рынок и купили бутылку водки за 700 рублей. По тем временам это была очень сходная цена. Потом вышли на Тверской бульвар. И тут я предложил распить бутылку около памятника Пушкину. Мой друг возразил: зачем, дескать, на морозе? Зайдем в какой-нибудь магазин да и выпьем в сторонке. Но я настаивал. Хотелось мне тогда чем-нибудь «отличиться».
Деликатный полешанин согласился. Мы сели прямо на гранитный постамент. Мой друг достал из кармана кусок копченой колбасы, неторопливо выбил пробку и подал бутылку. «Тяни перший», — сказал он деловито. После того как раза два «потянули», настроение повысилось, холода уже не чувствовалось. Мы сняли меховые рукавицы, говорили о боевой дружбе, о том, что посла войны будем вспоминать нынешний день.
А поблизости женщина работала — обметала площадку вокруг памятника. Хотя она не смотрела на нас, но я заметил, что нарочно пылит снегом в нашу сторону. Экая, думаю, ехида баба. А она с каждым взмахом метлы подвигалась все ближе. Подошла и крикнула, не глядя на нас: «Пшли вон!» Как на щенков! Каково это было нам? Мы считали себя чуть ли не героями, а тут… Начали, конечно, возражать. Вдруг женщина обернулась к нам и сурово взглянула. Широкоплечая, краснощекая, одетая в брезентовый плащ поверх полушубка, она стукнула черенком метлы об асфальт, спросила: «С какой радости кутите? Порядочные-то люди кровью умываются, а вы…» И пошла, не взглянув на нас.
Растерянный и пристыженный, я молчал.
— Знала бы она, так небось… — обиженно проговорил Сколабан.
Мы шли домой с испорченным настроением, отрезвевшие, как после холодного душа. Подойдя к общежитию, Сколабан вдруг расхохотался весело.
— Как она нас, а?
Видя, что я не разделяю его настроения, Сколабан добавил:
— Чего ты так переживаешь? Подумай, ведь это вполне естественно. Она же не знает, кто мы такие, чтобы с нами церемониться.
Он опять добродушно рассмеялся.
Вечером мы поехали на аэродром. Грузовик тихо двигался по затемненной Москве, а будущие партизаны сидели в кузове нахохлившись.
На аэродроме вышла заминка, и мы прождали часа три. Кто-то звонил по телефону, справлялся о маршруте, о погоде. А мы ждали, настороженно прислушиваясь к телефонным разговорам. Наконец в два часа ночи приехал наш знакомый полковник. Он сообщил, что сегодня мы летим не через линию фронта, а только на подскок. Загадочное словечко это означало, что мы отправимся на один из аэродромов, лежащих близ фронта.
Таким «подскоком» оказался для нас город Елец, куда мы прибыли на рассвете. От него до фронта было двадцать верст.
Небольшой старинный городок на реке Сосна выглядел необычайно молодым. Улицы кишели народом. В маленьком здании театра ежедневно шли концерты, танцы. Часто веселье прерывалось из-за бомбежек, но после отбоя снова возобновлялось.
По пять, по десять раз в сутки, даже днем, налетали вражеские самолеты на Елец. Нередко новые бомбы попадали в старые воронки, все было изрыто вокруг вокзала и возле моста через Сосну. А городок лихо отбивался, встречая фашистов грохотом зенитных пушек и снопами трассирующих пуль. Таким и остался у меня в памяти Елец тех дней, многолюдным, оживленным, смело бросающимся в драку с врагом.
Несколько дней в Ельце прошли для нас незаметно. И вот снова грузовик, темная дорога, ночной аэродром. В тот февральский вечер была сильная оттепель, сырой туман окутывал все кругом. Такую погоду считали нелетной, и, откровенно говоря, теплилась надежда, что мы опять вернемся в полюбившийся Елец.
В теплой землянке летчики дружески угощали нас крепким чаем. Когда кончили чаепитие, командир корабля взглянул на часы, потом на нас и коротко бросил: «Пора!». Солдаты провели нас в темноте к самолету. По фюзеляжу звонко стучал дождь, а в районе вокзала опять загрохотали зенитные орудия, в воздухе, словно шпаги, скрестились голубоватые лучи прожекторов.
После отбоя загудели моторы нашего самолета, машина вздрогнула и пошла… Даже не заметили, как оторвались от земли. Вскоре в окна увидели яркие звезды и поняли, что тучи уже под нами. Чистое небо и звезды подействовали как-то неожиданно успокаивающе. Мы закурили.
Монотонно гудели моторы, к звуку которых мы скоро привыкли. Вдруг по сторонам самолета появились беззвучные огненные вспышки. Это рвались снаряды. Но за гулом моторов мы даже не слышали разрывов.
Потом в люки хлестнул свет прожектора, пилот сделал резкий вираж в левую сторону, и мы все попадали с лавок. Машина стремительно пошла вниз, все больше накреняясь… Признаюсь, подобную минуту я пережил единственный раз в жизни и вряд ли ее когда-нибудь забуду. Впоследствии мне приходилось попадать в разные переплеты, но никогда я не испытывал такого ужаса, какой сковал меня в этот момент.
Мы уже отсчитывали секунды, оставшиеся нам, чтобы долететь до земли и разбиться, как самолет постепенно стал выравниваться. Спустя несколько минут из рубки вышел командир. Он спокойно, что нас очень удивило, сказал, что летим уже над лесами, места безопасные. Заметив, вероятно, что мы еще в состоянии обалдения, командир улыбнулся.
Настала пора прощаться. Под нами был лес, черный, таинственный Брянский лес, над которым шел наш самолет. Командир корабля тихо сказал: «Приготовиться».
Ближе всех к люку стоял руководитель нашей группы Александр Ермаков. Он оглянулся назад, скупо улыбнулся и вдруг исчез. В темном проеме люка только мелькнул квадратный мешок парашюта. За ним выпрыгнул радист Васильев, а потом была моя очередь. Я прилагал все усилия, чтобы держаться спокойно. Поспешно приблизившись к дверке, я выпрыгнул — будь что будет! В последнее мгновение прозвучал хороший напутственный голос летчика: «Пошел, ребята, пошел!»
Мы все пятеро сравнительно «кучно» приземлились в лесу. Только наш радист повис на дереве, зацепившись стропами. Мы помогли ему спуститься на землю, а потом Ермаков приказал нам сложить парашюты, забросать их снегом.
…Пестов остановился, надолго замолчал. Он достал из кармана портсигар, закурил:
— Вот эти эпизоды больше всего и запомнились мне за всю войну.
Доктор, ни разу не прервавший его во время длинного рассказа, спросил;