Изменить стиль страницы

Я смотрю на его молодое, еще юношески пухлое лицо и спрашиваю:

— Однако опасность вы должны были чувствовать?

Он некоторое время молчит. По глазам его я вижу, что вряд ли придавал он какое-нибудь значение опасности. Однако ему хочется быть любезным, и он, смущенно, угловато улыбаясь превосходной молодой улыбкой, отвечает:

— Опасность, конечно, чувствовал, но подавлял. Пехоту надо было поддержать.

Некоторое время он молчит, а затем спрашивает:

— Извините, вы ведь через границу Германии проезжали?

— Как же.

Он опять молчит, затем добавляет, — и я должен понять, что таковы были его мысли, когда он переходил границу Германии, и что именно из этих мыслей вышел его смелый поступок в Шнейдемюле:

— Два брата погибли. Младший — артиллерист, старший — помкомвзвода в пехоте, погиб на польской территории.

И он говорит, глядя мне в глаза своим хорошим, чистым взглядом:

— Раньше я мстил за других, а тут за братьев захотел отомстить.

В том же полку есть красноармеец Жарков. Это орловский крестьянин, пожилой, с сединой в висках, с крепкими, торчащими вперед усами. Движения его быстры, он словоохотлив. Встретили мы его, когда он нес куда-то котелок с пищей. Майор Рогачевский остановил красноармейца и спросил:

— Жарков, фотография при тебе?

Жарков полез в карман и достал из много раз свернутой газеты, видимо, тщательно хранившуюся фотографию и размере открытки. Молодой ефрейтор, немец, летчик и черном мундире глядел с нее. И красноармеец Жарков рассказал нам небольшую историю. Жарков жил на Орловщине — в селе Поветкино Володарского района.

— Жил я хорошо. Ну и попади я в оккупацию. Остановился у меня в доме немец летчик. Стоял две недели.

Жарков смотрит со злобой на фотографию и вздыхает. Ефрейтор на фотографии с тусклым и сонным лицом, с большими, как дверь, плечами. Жарков говорит:

— Тут их наши нагнали. Ну, они и сожгли все село, и мою хату тоже пожгли и ушли. — Он стучит ногтем в лоб ефрейтора и продолжает: — И этот ушел. Он мою хату поджигал. Ушел, да вот пришлось встретиться.

— Где же вы встретились?

— А есть такой город Делица, южней, как его, этого Штаргарда. Да, и там они, немцы, поселок для особо почетных инвалидов выстроили. Ну, и мой, этот поджигатель, там поселился. Битый враг: протезу я его ножную там нашел.

— А его самого?

— Он сам-то убег, а фотографии все на стенах. Нас разместили там на постой. Я гляжу и говорю: ребята, ох, вот этот мой. Он, вглядываюсь, он. Могу ли я ошибиться, когда мою он хату жег?

— Вряд ли ошибетесь!

— Для чего фотографию носишь?

— Ношу. Как пленных ведут, я к ним. Нет ли ефрейтора тут? Мне б его увидеть…

Таково мнение красноармейца Жаркова, записанное почти слово в слово. Торжествующая свинья — немецкий ефрейтор, жегший дома в России, бежит теперь из своего дома, что и городе Делице, возле Штаргарда. Красноармеец Жарков хранит в кармане фотографию преступника, твердой ногой по прочной дороге идет за ним следом.

Хмуро и мрачно чувствует себя Германия. Отчаянно, напрягая всю злобу и коварство, защищается она. Кичливость ее исчезла, надменность ушла, остался один жестокий, упорный, надсадливый вой зверя, вой зверя подыхающего.

В Штаргарде я получил подарок, место которому, пожалуй, в будущем музее Великой Отечественной войны. Это палка путешествий немецкого офицера. Трудно описать эту пошлую, тупую и самодовольную выдумку, но я попробую, ибо об этом стоит сказать. Представьте себе дубину в полтора метра длиной и в три пальца толщиной. Дубина вырезана из ольхи. Набалдашник — черная оскаленная морда зверя с красной пастью. Под нею на белом поле черный немецкий крест, с противоположной стороны — голубой щит, перечисляющий страны, где пьянствовал, насильничал или убивал этот мерзавец: Польша, Бельгия, Франция, Голландия, Италия, Литва, Латвия, Эстония, Россия. Ну, разумеется, оставлено пустое место, чтоб вписать еще какие-нибудь страны. Затем вниз, спиралью, врезанной в ольховую кору, спускается голубая полоска, отороченная желтой краской. По голубому белым вписаны города, которые посетил этот тупица. Всего девяносто четыре города. Я не буду их перечислять, а назову только последние пять городов, бывшие конечными пунктами не только владельца этой палки, но и многих других немецких разбойников. Вот эти города: Гатчина, Красное Село, Пушкин, Тосно, Сиверский. На Сиверском запись обрывается, и палка в качестве предмета воспоминаний едет в Штаргард.

Здесь нашел ее советский боец.

Великая битва
I

К югу от Франкфурта, по обе стороны Одера, тянется невысокая, метров в десять, дамба, предохраняющая поля от разливов и регулирующая течение реки. Дамба давней работы: нависшие, угловатые ветлы, растущие у ее подошвы, достигают иногда двух обхватов. Тонкие, молодые их листья — в голубой игре ветра, и смиренные тени их скользят по нашей машине, когда мы пробираемся вдоль дамбы к лодочной переправе, чтобы попасть на западный берег в район нашего плацдарма.

Течение Одера быстрое. Гребцы налегают на весла. Мелькает мимо крошечный островок, покрытый пушисто-синими лозами. Посредине островка — яма: в полдень сюда попал снаряд, но мокрая земля уже осела, и ямы почти не видно. Только изломанные, искромсанные ветки чертят путь взрыва.

— «Он» часто подбрасывает сюда, — говорит гребец, — да ведь лодка увертлива. В лодке жить легко: и ехать не путем, и кормить не бензином, и гнать не кнутом…

Гребец, как и все встречные, разговорчив. Но люди здесь разговорчивы по-особому. Это не бесплодная, сквернах болтливость, а стремление передать вам свои, хорошие качества, глубокие думы. Мне кажется, что люди здесь хотят передать вам о человеческом подвиге такое, чего вы не знаете и о чем слабо догадываетесь.

И пока мы плывем в лодке, вглядываясь в противоположный берег, в изрытую дамбу, где расположилась дивизия, где рядом с орудием — землянка политотдела, а с землянкой — стойло для коня или укрытие автомашины, где дамба поделена на некое подобие клетей, — пока мы рассматриваем эти каракули войны, сопровождающие нас гребцы рассказывают о форсировании Одера.

День был холодный, лохматый, в надменно серых тучах. Земля была мерзлая, холодная, грязная, и, однако, пришлось покинуть ее, чтоб под пулями и снарядами немцев перебираться на тот берег.

Горька война, но горечь ее преодолевается и побеждается упорством и знанием. Так был побежден Одер.

В числе других на самодельном плотике форсировал Одер старший сержант Абатуров. Он переплыл реку, выскочил на берег и увидал глубокий канал. За каналом насыпь, и оттуда бьет немецкий пулемет, и поблескивают огоньки его выстрелов, как чешуя. Но как у рыбы не мясо, так и чешуя — не перья, и не улететь тебе от нашего гнева, фашист!

Абатуров бросился в ледяную воду, глотнул ее горечи, победил ее, переплыл канал и пополз вдоль скользкой насыпи. Он подкрался к немецкому пулемету, навалился телом на его ствол. Наступила короткая тишина: короткий и бессмертный миг жизни, который осталось прожить Абатурову, потому что тело его было пронзено пулями. Что вспомнил он? О чем он думал? Он вспомнил свою прекрасную родину. Он как бы встал перед ней во весь свой рост, и он крикнул бойцам, которые ползли за ним, слова, священные для нашей родины, являющиеся воплощением творческих сил нашей родины. Он крикнул:

— Вперед, за Родину, ребята!..

Будь же бессмертно цветуща жизнь народа, породившего и воспитавшего такого сына!..

Переплыли на лодках, на плотах. Начали наводить переправу. Тем временем артиллерия долбила вражеский берег. Немцы отвечали довольно усердно. Укладывая доски штурмового мостика, командир взвода лейтенант Агафонов торопил:

— Попробуем-ка еще быстрей, друзья! Что касается «его», так «он» бьет с натугой теперь; ему теперь через тын в яму! У него жизнь как бутылка теперь: головы нет, а горло цело. Клади доски быстрей, друзья. Кладем верную дорогу на Берлин!

Так стояли они, подбадриваемые шутками лейтенанта, долгие часы в воде, ползуче ледяной, под промозглым и пасмурным ветром. Стояли с писаными мертвенно-серыми лицами, вбивали колья, стлали доски под разрывами снарядов, стояли, думая о тепле. Стояли — не подумали уйти. Мало того, переправа была готова раньше срока.