III

Вскоре мне еще раз пришлось получить подзатыльник от Ваньки.

Привел он меня к месту, где много уток. С маленькой лужи, окруженной стеной старого леса, поднялся столбом утиный табун, и я отчетливо двумя выстрелами положил наповал двух кряковых. Дублет: шик. Вдруг — трах по затылку! Опять Ванька тычет в нос кулаком и орет:

— Да разве так делают? Води дурака, как нищего через канаву. Тьфу!

— Чего нее еще надо? Ведь я убил двух?

— Двух! Стоило из-за двух сюда к лешему лазить. Тебя привели в хорошее место, так ты видишь: утки сидят, ну и жди, пока они лягушку найдут, станут за нее драться, тут ты по головам-то и ахни.

— А если они ее целый день не найдут, так мне все тут и сидеть?

— Так и сиди. Вот я Ваньку Глухого привел, так он бахнул — четырнадцать штук перекувырнул. Да все кряковье. А ты двух. Тьфу!

— Вранье. Нельзя сразу столько убить.

— Зачем убить? Только бы заранить, а потом пымать плевое дело.

Он совершенно просто делал то, что мне представлялось невозможным.

— Смотри, — кричал он, — разиня, не видишь: вон она нос высунула!

Он хватал мое ружье, наводил его, и тогда по стволам я улавливал на зеркале воды двигающуюся точку — клюв уплывавшей под водой утки.

— Бей!

— Я палил в лужу. Из взбудораженной пены, в беспорядочных трепыханиях смерти, всплывала добитая птица.

По ничтожному колебанию верхушки у хрупкой, длинной травы Ванька мгновенно подмечал, что под водой, внизу у корня, судорожно перед смертью уцепившись за стебель, держится утка. Он подходил по грудь в воде и уверенно выдергивал намеченную хвощину с затаившейся уткой.

Он знал их всех, пернатых, одетых мехом или чешуей, со всеми их хитростями, он считал, что над всеми у него неограниченная власть: все, что в лесу, в воде, все ему принадлежало. Найдя пустой ловушку или сеть, Ванька обиженно удивлялся. Как же так? Хлопотал, ставил и — ничего? Непорядок, так нельзя, не полагается.

Впрочем, редки были случаи неповиновения среди безмолвных подданных Ваньки. Всех их, плавающих, бегающих, летающих, всех он брал в руки, убивал и отсылал для обмена на водку.

— Мне выпить да прокормиться много ли надо? — объяснял он, — а в эту прорву сколько ни кинь, все не хватит.

И он презрительно указывал на Шошо, нагружавшую кузов рыбой и дичью.

— Я сам себе хозяин: хочу — работаю, не хочу — так шляюсь. Вот как живу. У меня все есть. Одеяло есть, лампа, самовар. Тарелки есть, две. Клопы есть. Верно. Думаешь, хвастаю?

— Почему нет? Верю. Нашел чем хвастать.

— А как же. Значит, настоящий житель, коли клоп водится. Летом от него, от клопа-то, плохо. С весны, пока лист не облетит, вот тут под навесом ночую, а в холод без клопа скучно спать.

— И тараканы в землянке есть?

— Вот не люблю. Все одно, что баб. Терпеть не могу. Вымораживаю.

— А как же Шошо?

— Выгоняю. Пришла, справила свои дела — и чтоб духу бабьего не было, убирайся! Куда только она носит мои деньги? Ты не знаешь, голубок?

— Да будет тебе, Лександрыч, — кричала издали плачущая маленькая женщина, — сам себя срамит. Царица небесная, до последней копейки все ему несу. Бессовестный, бесстыжие твои глаза!

— Я тебя сегодня еще не избил? — спрашивал он с важностью. — Беги, пока цела, стерва!