Изменить стиль страницы

23

Трудности жизни в разрушенном городке, бесконечные семейные заботы, тревога за судьбу сестры и братьев, от которых ни единой весточки, — за всем этим как-то полузабылось, что муж — иностранец и что у него есть своя родина.

Печали у Крибуляка те же, что и у Марьи Ивановны. Кажется, что других-то и не должно быть. А между тем они все больше дают знать о себе, печали, ею не предвиденные, его собственные. Иной раз, играя с Андрейкой, он вдруг задумается и долго глядит в окно на убегающую вдаль дорогу, даже не слышит, что оставленный без внимания сын плачет-заливается. А то сидит вечером на крыльце, к чему-то прислушиваясь: где-то сверчок играет свои песни, во ржи перепелицы кричат, над двором в небе резвятся ласточки. Вдруг вздохнет, да так тяжело, что жаль его станет. И песни у него какие-то все грустные, протяжные. О чем они — Марья Ивановна знает, да и он сам не таится.

— Глянуть бы хоть одним глазком, что у нас там, на родине!.. Родина, родина, ты родная мать!.. — Только и слышно от него: Злата Прага… Татры… Быстрица… Братислава… И во сне, наверное, снится ему одно и то же, часто девочек своих кличет.

И чем дальше на Запад уходят наши войска, тем он себя чувствует все беспокойней. Когда услышал, что сформирован Чехословацкий армейский корпус на территории СССР и им командует прославленный в боях под Соколово и Киевом полковник Людвик Свобода, три дня ходил сам не свой.

— Мое место там!..

Но, вспомнив вдруг о больной руке, поморщился:

— Эх, проклятое ранение!..

А чем она его утешит, если сама как в бреду: на ее запросы о сестре и братьях посыпались одна за другой похоронки: старший под Сталинградом погиб, двое сложили головы еще под Москвой, а сестру, которая и в самые трудные дни ленинградской блокады под огнем противника организовывала работу завода, убило при бомбежке. Ничего нет лишь о младшем, об Анатолии. Вот таким, как Андрейка, братишка после смерти матери на руках у нее остался. Неужели и его, самого дорогого и теперь одного-единственного, война не пощадит?..

Считая, что работа в райисполкоме для него слишком легкая, Крибуляк начал донимать Беспрозванного настойчивыми просьбами дать ему работу потрудней. По рекомендации райкома перед Новым годом Крибуляка избирают председателем колхоза в Ясном Клину.

Конечно, это было рискованно: справится ли он с работой и как отнесутся к нему люди. Однако Марья Ивановна отговаривать мужа не стала.

К ее радости, Андрей Иваныч пришелся к месту. Человек он справедливый, и люди его полюбили. Были и неприятности.

Вдова Черноруцкого, как ни повстречает Марью Ивановну, так прямо и говорит: «Твой убил моего, осиротил детей». А чего она спрашивает? Это же война! Если бы ее муж был партизан, а Крибуляк предателем, тогда бы и спрашивала! А спросила она Черноруцкого, зачем он к немцам переметнулся, зачем в начальники полиции шел, зачем советских людей убивал? Не спросила. Так мы, партизаны, у него спросили! Надо было ей раньше думать, как своего мужика уберечь. Мы свою страну защищали, а ему немцы были нужны. Да ведь если не убивать таких, как он, мы потеряли бы Родину!..

Много хлопот доставил родственник предателя Симачева, приехавший в отпуск по ранению. Как напьется с дружками, так и притягивает его, словно магнитом, к дому, где квартирует Андрей Иваныч. Такой настырный, ни с кем не считается, партизан не признает. «Знаем, как партизанили, — насмехается, — одного немца убьете, неделю пьете. Партизан — сметану лизал». Обидно слышать такое. Всем на войне трудно, но, как говорится, всем по семь, а кому и восемь. Фронтовик на всем готовом, избавлен от заботы, где бы достать еду, одежду, оружие, знай воюй — за спиной у него вся страна, даст ему все, что надо. А каково партизану? Кругом враги, ни ночи спокойной, ни дня, пищу — добудь, оружие — добудь, все — добудь. Хоть голодными были и холодными, а воевали, да еще как! По крайней мере, упреков не заслужили… Пристыдила сумасброда, — уезжая, просил прощения.

Было и такое. В Дерюжной заскочила Марья Ивановна в чью-то хату Андрейку перевить, а там незнакомец, тип подозрительный и мерзкий. Видимо, узнал, кто такая, стал зверь зверем, глаза горят по-волчиному. Перетрусила не на шутку. Если б одна была, а то сын при ней. Время к вечеру, задержись чуть подольше, живыми не уйти. Ущипнула незаметно малыша, чтоб заплакал, подхватила на руки да побыстрей из хаты, кляня всех сволочей на свете. Калитку сгоряча никак не найдет. Хоть бы какой пролаз. Толкнула забор — свалился, и откуда силы взялись! А дом приметила. Наутро незнакомца забрали: гадом недобитым оказался.

Обо всем об этом, конечно, она Крибуляку ни слова, боже упаси, чтобы ничто не отравляло ему работу и жизнь в Ясном Клину.

Идут месяцы. Подготовка к посевной, а затем и сама посевная — на коровах, с подростками, бабами да стариками. А впереди более трудная пора — уборочная. Думала, Андрей Иваныч ото всего забылся. И вдруг — письмо от друзей-словаков, с которыми вместе перешел на сторону партизан: все они сейчас в армии генерала Свободы, идут с боями на Запад, скоро-скоро ступят на родную землю.

— Ей, не мóжу больше!.. Меня ждет мой народ, мое дело…

— Но рука, Андрюша!.. Ты ж говоришь, тебе мало полегчало.

— Что рука?! Или с такой рукой я не мóжу командовать?! А как я буду глядеть в глаза моим братам-коммунистам?! Лучше умереть в бою за свою родину!

Голос Андрея Иваныча дрожит. Прорвалось из сердца все, что за это время накапливалось.

— Ты любишь меня, Марья?

Молча привлекает его голову к груди. Притихший, он осторожно гладит рукой ее округлившийся живот — совсем недолго осталось ждать им второго ребенка.

— Милый!..

По-доброму, надо было бы сказать ему: «Езжай!», а она не может: страшно его отпускать.

Пошла к Беспрозванному, и тот крепко задумался. Да, если уедет Крибуляк из России, то, значит, навсегда. Если даже и останется жив. Да кто же его отпустит, если у него на родине такие, как он, дороже золота! Чешским и словацким коммунистам только-только предстоит начать то, что у нас давным-давно сделано…

Как ей поступить, долго думала. Крибуляк с каждым днем все раздражительней, сумрачней, жизни своей не рад. Нелегко человеку отказывать себе в самом сокровенном! Нет, не должна она удерживать Андрея Иваныча, не имеет права — родина у него там, страдающая в неволе, а родина — это самое дорогое, что может быть у человека. И его священный долг — идти ей на выручку, иначе тяжело ему будет жить на свете. Ведь если бы самой пришлось оказаться на его месте, ни минуты не колебалась бы. Уехала бы, несмотря ни на что!

— Андрюша!.. Ты мучаешься… Тебе, наверное, надо ехать… Слышишь? Пиши в Москву, проси разрешения…

Медленно поднял на нее глаза, и она удивилась: столько в них затаенной боли.

— Да, родной мой, надо ехать!

Улыбнувшись благодарно, перевел взгляд на спящего малыша и вздохнул со стоном. Ох, невмоготу ему их покинуть!

— Если б я мог забрать вас с собой!..

Тянутся дни в ожидании ответа из Москвы. В колхозе уборочная страда, много дел у Андрея Иваныча, но, как выпадет свободная минута, бежит домой: нет ли писем?

Одна за другой у него несколько радостей подряд.

— Самониха! — Он влетает в хату, восторженный, энергичный, каким давно уже не приходилось видеть, размахивает газетой. — В Словакии народное восстание!.. Да ты знаешь, что это такое!

Что ни вечер, сидит у репродуктора — не ляжет спать, пока не прослушает ночной выпуск последних известий. На днях весь дом всполошил:

— Ур-ра-а! Чехословаки и русские взяли Дуклу!.. Это же ворота родины моей! Слышишь, наши уже в Чехословакии!..

Такой великий праздник у него — не может удержать счастливых слез.

— Наши идут на Прешов!.. Освобожден Свидник!..

Для Крибуляка названия словацких сел и городов — как лучшая музыка, и вся душа его где-то там, за Дуклинским перевалом. Каждый день Самонина уносит на почту два-три его письма с нерусскими адресами на конвертах.

Радует перелом, наступивший в душе Андрея Иваныча. И одновременно пугает.

Он бодрый, повеселевший, словно бы никакой разлуки и быть не может или вроде бы предстоящее расставание его уже не печалит. У самой душа болит, а ему хоть бы что.