Изменить стиль страницы

17

— Ей, болшевичка, я так радый, что ты здорова!.. Но зачем опять лезешь туда, где могут убить?! Будь осторожней… Хотя бы ради меня и ради моих детей!

Они вдвоем на лесном кордоне, куда их подбросил на санях Почепцов и откуда им предстоит к утру перебраться в Ясный Клин. Как и прежде, объект их разведки — станция Дерюжная. И это первый у Марьи Ивановны выход на задание после болезни. Напросилась с большим трудом, кое-как убедила Покацуру, что без нее Крибуляк может и не связаться с нужными людьми: ведь для него они почти незнакомые. Да и как можно усидеть, зная, что у отряда крайняя нужда в свежей информации с железной дороги. С уходом Крибуляка в партизаны из Дерюжной почти никаких новых сведений. Налаженная было переписка с оставшимися в охранном батальоне друзьями Андрея Иваныча оборвалась: мадьяр и словаков за неблагонадежность перевели куда-то в другое место, заменив их немцами. Магистраль ожила на десятые сутки после диверсии, теперь по ночам на ней из-за боязни перед партизанами замирает всякое движение, зато днем эшелоны идут один за другим, и как-то надо опять остановить эту грохочущую смерть, летящую в глубь страны. По правде говоря, напросилась в разведку еще и потому, что крайне беспокоится за своего друга.

В низкой, однооконной лесной сторожке уютно. Там, за стеной, мороз и вьюга, а здесь по-домашнему весело потрескивают сухие ветки в жестяной печке-времянке. Багровый свет от пылающих головешек падает на тесовую обшивку и потолок, мешаясь с последними отблесками заката. Разведчица готовит ужин, Крибуляк, подперев кулаком голову, задумавшись, лежит на деревянных, застеленных плащом и шинелью нарах.

Не впервые они вот так, один на один, и не впервые он говорит ей слова, о каких и думать-то не смела. Просто считала, что, мол, больше некуда ему горькую голову приклонить. И, видно по всему, если ему не верить, значит, его обидеть. Выпытывала: «А что, если бы я тебе поддалась тогда?» — намекала на первые встречи. «Да я тебя застрелил бы!» Чувству своему волю не давала: может, сейчас братья ее раненые лежат, кровью обливаются, а у неё тут любовь, — хорошо ли это? Есть в отряде славная девушка, лучшая разведчица и общая любимица — Стрелка, всем своим ухажерам дает отбой: не время женихаться, надо воевать, а романами займемся после, если останемся живы. И она, думается, права. Но все отговорки вмиг забываются, стоит лишь Крибуляку заговорить о своих осиротевших дочках. На душе сразу потяжелеет: да как они там, живы ли, сыты и обуты-одеты ли?.. И можно ли ей не оправдать его надежд, тем более, что и для нее он самый лучший, один-единственный человек на свете…

— Ты хорошая, Марья?.. Мои дети тебя полюбят!..

— Такая же я, как и все, обыкновенная…

— Нет! — восклицает чуть ли не с обидой. — Сама не знаешь, какая ты!.. Добрая! Я все вижу, все! — И губы его расплываются в задумчивой приятной улыбке.

Со стороны смотреть на себя не приходилось — откуда ей знать, какая она. Правда, если видит, что кому-то может быть полезной, — никогда не пройдет мимо, потому что мимо пройти — все равно, что и себе отказать в радости. Едва придя в себя после керосиновой цистерны, она начала искать, чем бы ей заняться. А разве не к чему в «копай-городе» руки приложить?! И рада-радехонька, что от нее хоть какая-то помога обитателям лесного партизанского копай-города.

Распорядок дня у нее в лагере сложился как-то сам по себе. Утром перво-наперво надо покормить разведчиков. Еще темно, все спят, в копай-городе ни звука. Марья Ивановна покидает жесткие нары, зажигает коптилку, сделанную из снарядной гильзы, хлопочет у давно остывшей «буржуйки», заставленной со всех сторон валенками. Дров нет, и надо будить кого-то из мужчин. Приглядывается к спящим — этот только что с задания вернулся, а тому на задание идти, того, пожилого, тревожить как-то неудобно, а этот очень уж молодой, жалко. Некого. Тогда, значит, Андрея Иваныча. Потянула легонечко за ногу — сонный, залопотал что-то по-своему, погибшую жену свою назвал по имени, повернулся на другой бок. И его жаль. Ах, горе, горе!.. Пошарила рукой под нарами — тут где-то должен лежать топор. Ага, вот он! Кутая голову в платок, выходит из землянки, и вскоре снаружи слышится глухое, слабое: тук, тук, тук… Что варить — это тоже проблема. Картошка есть, крупа, а заправить нечем. Она-то может без ничего, не о себе забота. Идет чем-нибудь разжиться в другие землянки. А там у самих ничего нет. Тогда она к завхозу. Хозяйственник, как видно, изрядный трус: и полушубки есть на складе, и валенки, а он в драном пиджачишке ходит да в лаптях с оборками — не иначе как на случай встречи с немцами: чтоб не признали в нем партизана. Крибуляк, тот лаптей, наверное, сроду не видел, а как звать завхоза, не знает, и когда надо о нем сказать, теряется: «Этот… как его… нога в крестах». Партизаны со смеху покатываются… У Самониной с хозяйственником, как всегда, нелады: она мясо просит, а он легкие или жилы какие кладет на весы. «Долго ли ты будешь разведчиков пробками кормить! Вот я Беспрозванному скажу! Дай хоть жиру!» — «А жира и на погляд нету!..» Но ее не проведешь — знает, где и что лежит в кладовке. Вот также пришла недавно, а он заладил свое обычное «нет да нет», обида взяла: раз ты так, то вот тебе — целое ведро жиру у него из-под носа утянула и спрятала. Ух, как он забегал, все начальство на нош поднял; лишь тогда и принесла пропажу, все до грамма, проучила недотепу, дури в нем поубавила…

Завтракают разведчики, а она смотрит, чтоб каждый был сыт. Заметила, бородач с досадой ощупывает пустое голенище. «Ага, значит, посеял, отец, ложку! На-ка вот, поешь моей!» Некоторые из своих котелков едят, а многие — прямо из казанка, со смехом, с аппетитом, тут только успевай. Иному неловко тянуться за едой через головы да из-под чужих рук. Самонина это тоже видит. «А ну-ка, мужчины, потеснитесь чуточку!.. А ты что, партизаненок, медлишь?» Малый лет шестнадцати оборачивается — тоска в глазах. «Или о матери с отцом задумался? Где они?» — «В Ленинграде…» Где-то там и ее сестра, жива она, нет ли? «Ничего, все будет хорошо!» Присаживается к пареньку, каши подкладывает…

Проводы на задание без Марьи Ивановны не обходятся. Особая забота о разведчицах: молодые, неопытные, за ними глаз да глаз. Каждой надо подобрать одежду подходящую и дать необходимые советы. «Кротка, как голубь, и хитра, как змея!» Тысячу раз, наверное, повторила эти слова Беспрозванного. И всякий раз, как проводит своих подруг, мучается: вернутся ли они обратно? Намного было бы легче идти самой. Беспокойней всего за Стрелку, чернокосую, смуглую дивчину, с которой сразу же породнились, сошлись характерами, — такое впечатление, словно они от одной матери, только обличием разные, как береза и сосна. Отчаянная, недаром к ней перешла кличка из кинофильма «Волга-Волга», вечно она с песнями, с шутками — сама веселая и другим унывать не дает. У нее самые опасные маршруты, и, когда она уходит на задание, всех перетормошит, всех перецелует. Зато и ждешь ее почти что неживая от тревоги. День — нет, два — нет, иной раз целую неделю. Думаешь, не угодила ли полицаям в лапы. Является — усталая, но веселая. Летишь ей навстречу с полными слез глазами. Опять смех, песни. А однажды десять дней не было, наконец пришла… Да скажи кто: умри за Стрелку — умерла бы, жизни своей за нее не жалко…

В течение дня где только не побывает Марья Ивановна. И в санбате у бабки Васюты (той самой, любежанской, не усидела дома старая, ушла к партизанам, где дочка ее оказалась). Как не помочь ей в уходе за больными, постирать да подоить коров — их двенадцать штук у бабки под присмотром. И в партизанской столовой, где вечно не хватает людей: женщины охотнее идут в боевые роты, чем на кухню картошку чистить, а ведь кормить отряд все равно кому-то надо. И в землянках у беженцев, где полным-полно детей и горя по горло. А потом — у комиссара и командира отряда с людскими просьбами да жалобами. Глядишь, уже вечер, пора готовить ужин разведчикам. Наступает ночь, все спят, а она с ворохом мужской одежды сидит у коптилки, чинит, штопает…

У кого мрачные думы — Самонина тут как тут. А задуматься есть о чем: бои идут черт-те где, у самой Волги, за две тысячи километров отсюда. Это лишь у подростков ветер в голове, носятся день-деньской по лагерю на лошадях верхом, свистят и гикают, и не столько дело у них, сколько забава. Едва сошлись в кучу, смотришь — а они уже бороться схватились, а то через костер прыгают или снежками в девчат пуляют. Хлоп! И Марье Ивановне досталось по спине; малый вослед хохочет — не иначе, чертенок, принял ее за сверстницу. Молодо-зелено, всем резвиться велено… Парням постарше, тем все понятно. Взять хотя бы Васю Почепцова. Изо всех сил кричит: «Давай на-гора, давай!» Конечно же, ясно, что он просто-напросто прикрывает свою тревогу за друзей, за Стрелку, которую любит, за весь отряд, неумело маскирует смешным присловьем свою доброту к людям: «Елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета!» Пусть нелепо и, может, глупо, но всегда от желания взбодрить, смягчить в трудную минуту, утишить боль… Пожилым, вот кому тяжело: у каждого семья, дети и где-то земля и разрушенное хозяйство. Голодные, бывает, что иной раз, кроме груш-лесовок, тут и пожрать нечего; хмурые, соберутся, чтобы выкурить одну на всех случайную цигарку. Без тютюна уши пухнут. Сидят, насупившись, сердитые, а крутом ночная темень, вьюга завывает, мороз трескучий. Нет-нет да и вырвется у какого-нибудь отчаявшегося бородача: «Не напрасно ли мы тут маемся, не разойтись ли по домам… Немец-то к матушке Волге подходит»… И такая жуть от этих слов. «Ничего, — всякий раз говорила Марья Ивановна, — дойдет герман до Волги — захлебнется!» И верно, захлебнулся, по ёе вышло…