Изменить стиль страницы

– Доходяга! Где ты?

Я слушаю её тяжелый, неспешный топот по моим комнатам и тихое бурчание себе под нос:

– Подохла, что ли…

Шаги на пороге кухни, и она басит:

– Однако…

Я ничего не отвечаю – я тщетно пытаюсь совладать с трясущимися руками, пока баба ростом под метр девяносто рассматривает картофельную запеканку, останки формы для запекания и мой зад. Я ползаю на четвереньках по полу кухни, забираюсь под стол за крупными осколками, а она смотрит, как ходят ходуном мои руки. Она говорит:

– Слушай, а как называются те недособаки?

Прокашливаюсь, чтобы она не учуяла легкий налет паники в моем голосе, а затем:

– Недосабак бессчетное количество, – бубню я из-под стола. – Какие именно?

Огромная женщина бросает на кухонный стол пухлый конверт и обходит стол с другой стороны. Она достает из ниши между стеной и кухонным гарнитуром веник.

– Аки тараканы чернобыльские – трясущиеся ножки, глаза навыкате…

– Той-терьер.

– Да, да… так вот ты – той-терьер, – она обходит стол и машет веником мне в лицо. – Отойди.

Я вздыхаю, и пячусь на четвереньках назад, вылезаю из-под стола, а затем сажусь на задницу, глядя, как ловко она орудует этим нехитрым инструментом. У неё все ловко получается, оттого мне кажется, что она была дарована мне свыше за какие-то, неведомые мне, добродетели, дабы уберечь меня от несчастного случая со смертельным исходом. Любым: моя страховка на случай удара током, в попытке самостоятельно починить розетку; мой гарант выживаемости в походе за грибами; моя непоколебимая уверенность в том, что соседушка-Глебушка из дома в конце улицы не попытается зайти на огонек (который мерещится ему всякий раз в начале третьего литра) и не начнет рассказать мне о вреде одиночества в моем возрасте. Правда, каков он, мой возраст, этот алкаш сказать не может, потому как для того, что бы хоть на глазок прикинуть, нужно, чтобы этот самый глазок хоть изредка смотрел прямо, а не на своего собрата по переносице. Поэтому-то Римма рассказала ему о вреде сбитого прицела и длинного языка сразу же, как только впервые обнаружила его, штурмующего порог моего дома.

Вытаскиваю ноги из-под зада, упираюсь спиной в шкафчик кухонного гарнитура. Мой взгляд лениво рассматривает огромную спину, серым айсбергом возвышающуюся над столешницей – она такая здоровая, что почти все люди рядом с ней – той-терьеры. Неудивительно, что с ней так спокойно. От неё веет самообладанием, и это становится чем-то странным – давным-давно мне не было так спокойно рядом с человеком. Хотя «спокойно» – неподходящее слово. Она – стена, и я затравленно поглядываю поверх её плеча на крохотный островок внешнего мира, которым наградила меня судьба.

А давай, сбежим?

Стискиваю зубы, сжимаю кулаки. Взгляд вперед и вверх – там сугроб огромной, крепкой спины.

Давай, заберем твою дочь и рванем в деревню?

Закрываю глаза, мотаю головой, как упрямая кобыла – желваки натянулись струной, ногти впились в тонкую кожу ладоней.

Куда-нибудь в глушь, где люди даже не догадываются, что телевидение уже давно цветное?

Заткнись! Заткнись!!! Закрой свой рот…

По экрану зажмуренных век – калейдоскоп картинок – они сводят меня с ума, прожигают дыру в измученном сознании, и я быстро дышу. Шелест веника по полу, стеклянная дробь сгребаемых осколков заглушают немую истерику, и я почти уверена, что Римма не слышит меня. Почти… Рука – быстрым рывком – к переносице – пальцы сдавливают ее, словно, хорошенько надавив на нос, можно отвлечься от сверла в мозгу – тихий, спокойный голос, абсолютно уверенный в том, что его будут слушать, не дает мне нормально дышать. Я слушаю его до сих пор – он будит меня по ночам, сливаясь с моим криком, он шепчет мне мое имя, и я не понимаю разницы между прошлым и настоящим, сном и явью – я теряю нить реальности. Пытаюсь спрятать глаза ладонью – мне кажется, моя воспаленная память транслирует его лицо на весь гребаный мир, и стараюсь, как могу, спрятать, скрыть, мать его, запихать его ухмылку, лицо, полное превосходства над моей похотью, и ледяную сталь серых глаз, которые скользят по моему лицу тонким, холодным лезвием опасной бритвы. Вторая рука ложится на мое лицо, и вот створки запирают меня и мои воспоминания в темноте моих ладоней: снова в клетке, хищник в противоположном углу оскалился, и розово-красный язык влажно скользит по вибриссам, завидев мою панику. Вздыбилась холка, хищная морда льнет к полу – я в нескольких секундах от истерики. Только теперь меня некому спасать. Где-то в горле курлыкает отчаянье. Бога ради, оставь меня в покое! Грудь перемалывает воздух, сердце пронзительно взвывает, и с каждым ударом все больнее отдается в висках паника: секунда, две, три… Ну же! Давай, черт тебя дери, давай! Взрывайся! Раздирай все к чертовой матери! (Я буду тебя бить. Больно…) Чтобы ничего не соображать, не чувствовать, не видеть, не слышать. До боли, до судорог, до крови… чтобы подохнуть прямо здесь и сейчас – из жалости, из сострадания (пусть это будет, как поцелуй, а не как удавка). Но в этом теперь моя главная проблема – ни зарыдать, ни заорать, ни сдохнуть по-людски. Штопор тоски – до самого сердца, и тонкое острие упирается прямо в одиночество – остро, больно – давит… но не протыкает. Хочу заорать, завыть, чтобы каждый на этом, Богом забытом, куске земли услышал меня, чтобы все то, что отравляет меня, растворилось в слезах, вышло потоками пустой воды по щекам. Стереть её ладонями и забыть. Но я открываю рот и… молчу. А тоска ноет, гудит в венах-проводах, сводит судорогой горло. Сидит внутри, вцепилась в трахею, впилась острыми когтями – я слышу её быстрое, судорожное дыхание. Да вот только это не она дышит, это – я.

Будешь подыхать один, в грязи. Как собака…

Только теперь чувствую на себе быстрые взгляды-уколы Риммы. Слепая, тупая ярость, делает из меня суку, каких свет не видывал. Свет, может, и не видел, а Римма насмотрелась сполна. Молчит. Только и слышно, как веник метет по полу, да звон керамических осколков, скребущих пол. В темноте моих ладоней пятится хищная тоска – облизывается, вертит в стороны длинным, шелковым хвостом, отступает. Не для того, чтобы уйти, но чтобы вернуться, когда я буду совершенно одна. Дыхание – тише, медленнее, но ладони все еще прячут лицо. Мне не стыдно, просто хочется побыть в темноте. Слушаю, как мусор сгребается в совок, как открывается дверца, и картофельная запеканка с фаршем и битой керамикой шумно летит в мусорное ведро. Снова шорох веника, шелест одежды и звук её шагов – я слушаю тихую музыку быта, белый шум повседневной жизни, и меня приятно согревает её размеренность – секунду назад я чуть не подохла от тоски, но Римма, как ни в чем ни бывало, подметает пол. Это очень успокаивает.

Убираю руки от лица. Римма прячет веник и совок в угол за кухонным гарнитуром, разгибается и поворачивается ко мне:

– Ну что, инфаркта не будет?

– Похоже, откладывается.

– Досадно. Я-то уже настроилась киселя попить. Вспоминала, где мой баян…

– В другой раз.

Поднимаюсь на ноги и только сейчас вижу конверт:

– Какого хрена ты молчишь? – взвизгиваю я.

Подлетаю к столу, хватаю пухлую бандероль. Римма закатывает глаза:

– Ну, ты ж вроде подыхать собралась. Не мешать же…

Но я её уже не слушаю – трясущимися от нетерпения пальцами поддеваю край конверта. Звук разрываемой бумаги. Я вылетаю из кухни, в коридор, к двери спальни, на ходу вытаскивая плотно сложенные листы – она никогда не пишет, как скучает, никогда не жалуется, но семь листов крошечными буквами, плотными строчками на тетрадных листах в клетку… тут не нужны слова. Залетаю в комнату, хлопаю дверью – не из тупой стервозности, случайно – и там, в тишине спальни: «Мамочка, привет! У меня все хорошо. Вчера ходили в зоопарк…» Спасибо тебе, Господи! Меня трясет, руки лихорадочно перебирают тонкие листки с нежными, теплыми закорючками-буквами, заливающими мою спальню светом и теплом. Девочка моя. Мое солнышко. Моя Пуговица… Глаза жадно скользят по строчкам, впитывая тепло слов, запоминают каждую букву, несмотря на то, что я прекрасно знаю – перечитаю еще три миллиарда раз, выучу наизусть каждое слово, запомню все обороты речи и тонкие, полупрозрачные завитки тоски между строк – мне так тебя не хватает! Чувствую себя мерзкой тварью, ненавижу себя за её сдержанное отчаянье и тоску, сочащуюся из каждой строки. Когда же закончится этот кошмар? Перечитываю второй раз, третий. Всякий раз, словно она здесь, рядом, обнимает меня ручками и тихонько шепчет: «Все будет хорошо». Наконец, бережно складываю листы в конверт, но еще долго сижу на кровати. Мое тело покрыто испариной, обжигающе-горячее внутри – мне требуется время, чтобы усмирить его, перестать трястись, привести в порядок обезумевший от тоски взгляд, но все равно, когда я выхожу из комнаты, прохожу коротенький коридор и оказываюсь в кухне, Римма, грузно восседающая на табурете, поднимает глаза, критично разглядывает меня, мои красные глаза и трясущиеся руки, а потом говорит: