Изменить стиль страницы

Свет, звуки, запахи, люди…

… движение, тепло, вибрация и течение воздуха, прикосновения, звон стекла, смех и болтовня, вкус воды на языке.

Я срываюсь с места и бегу к выходу. Там, за портьерами жуткого театра уродов, прячется настоящее. Я одергиваю одну, другую, третью складку тканей, навешанных по всему периметру холла, и оказываюсь перед двумя огромными створками входных дверей. Все же это утро, но такое пасмурное, что не отличишь от вечера – черные клубы туч заволоки небо от края до края, и лишь несколько фонарей делают видимым то, что было сказано.

Собаки мертвы.

Тела бухгалтера-юриста уже нет, а вся площадь перед зданием усеяна трупами животных. Разноцветными, разнокалиберными. Меня тошнит. Вода собирается выходить обратно, но я стискиваю зубы и закрываю глаза. Ну что ты как маленькая, Марин? Тебя же по-честному предупредили. Закрываю рот рукой, часто и быстро дышу. К этому нужно привыкнуть. Нужно смотреть. Сейчас, сейчас… еще минутку. Открываю глаза и смотрю. Те собаки, что ближе ко мне отчетливо видны, и я могу рассмотреть вываленные синие языки, морды в засохшей пене и плюхи блевотины на земле. Их отравили. Я смотрю на побоище и вспоминаю, что «Сказка» никогда не гнушалась убирать неугодных самым быстрым и эффективным способом. А вот это представление – карнавал, «панацея», это – для избранных. Мне оказали честь. Мне и еще четверым, так что мы должны быть признательны. Берусь за ручку двери и тяну на себя.

Дверь открывается.

Мысли-стрелы полетели в голове с той сумасшедшей скоростью, что не позволяет их воспринимать.

Собаки мертвы. Дверь открыта. Карнавал. Маски.

Так, еще раз: собаки мертвы…

Я свободна? Собаки мертвы, дверь открыта. Я могу уйти?

Карнавал. Маски.

Я переворачиваю картонную морду кошки в своих руках, читаю надпись.

***

…наглая, бессовестная дура!

Осознание простой истины снизошло как озарение. И, как и любое озарение, это – ударило… махом руки – он выбил из ладони таблетки, и они с дробным стуком рассыпались по полу. Будь он постарше, он бы использовал «сука», «тварь» или, может быть, «шлюха». Но он только и мог, что бессильно сжимать кулаки и плеваться безобидными прозвищами. Он смотрел, как она тянула бескровные губы в улыбке, видел, как сверкнула острым лезвием сталь её глаз. Ожила. Как только Егор протянул ей ладошки, она словно бы и не умирала вовсе. Он не знал, что это за таблетки, но точно знал, что все, что ей прописали, детям давать нельзя. И в этот момент он понял…

– Никого тебе не жаль, – прошипел Максим.

Она подняла на него стеклянные глаза, в которых отражалось его оскаленное, перекошенное гневом лицо, и, глядя в это бездушное зеркало, он чувствовал, как ломается самая элементарная аксиома – взрослые ненавидят. Дядя Коля – себя, отец – всех, кроме неё, а она – весь мир. Выдумывая причины, обрастая доводами, они изобретают замкнутый круг – карусель порока. Бесконечная цепь изобретательной ненависти, и ни конца, ни края ей нет, ибо она замыкается на саму себя. И тут не столько корысть, сколько неумение общаться по-другому – ненависть – такой древний, такой понятный язык, что постижение грамоты этого языка делает малоэффективными все остальные. Это заложено на генетическом уровне буквами инстинктов – на языке ненависти свободно говорят все народы мира. Он всем понятен. И воззвать к ненависти очень легко – найти, где тонко и нажать посильнее. И вот темно-синяя, клубящаяся, она растет внутри Максима – ненависть поглощает, разрастается, заполняет собой, сметая все на своем пути. Она пожирает красное – уничтожает алую любовь и учит маленького человека безжалостности. Ненависть понятна всем. Он вспоминает, как много раз слышал это от его отца, его матери. Тогда Максим не смог понять смысла слов, и они показались ему глупыми, наверное, поэтому так врезались в память: «Ненавидь меня – говори со мной».